XXVI
Старик не ошибся. Кривцов был здесь.
В другом узлу возле длинного стола сгруппировалась целая большая компания. Тут были оборванные, сильно выпившие, испитые и полные, но одинаково жалкие, бездомные люди, два-три пиджака, трезвая, грустная женщина с белою, мягкою шалью, накинутой на плечи; шаль была очень красивая, старинная, оставшаяся как фамильная память от бабушки, долгие годы лежавшая, осыпанная нафталином, на дне кованого сундука с крышкой, оклеенной старыми, память о которых давно рассеялась — «Ведомостями». Ах, какой это особый, нафталином пропахнувший мир — шалей таких вот, как эта, и бабушек, и «Ведомостей» на тяжелых кованых крышках вековых сундуков!.. А внучка, немолодая уже, здесь зачем-то — среди всех — вот этаких…
Из женщин в той же компании — еще совсем молоденькая девушка, худенькая, с накинутым газовым шарфом поверх высокой прически, скрывающим и лицо; одета она в голубую, нарядную кофточку, а шарфик легкий и красный; сидит, наклонивши голову вниз, но старик увидел глаза ее — раз подняла на него — были бесцветны, были без всякой надежды глаза, прозрачны насквозь, но дна у них не было.
Еще несколько женщин, но мало похожих на женщин. Эти некрасивы и грубы. Грязны. Кофточки порваны, часто расстегнуты, распущены.
И Кривцов среди них — центр всей компании.
Старик отогнал кумачную бабу. В несколько смрадных и едких минут он отрезвел совершенно. Весь дурман отошел, рассеялся сразу. Казалось ему, что теперь он один сидит за графином в углу и слушает, что говорит Кривцов.
Несмотря ни на шум, ни на говор, голос Кривцова слышен стал вдруг отчетливо. И слушали его все, кто сидели ближе, внимательно.
Старик уловил последнюю фразу:
— Ибо нет и не может быть над человеком никакой человеческой власти, ибо все мы равны перед Господом!
— Так! Так! Это правильно! — кулаком ударил о стол один оборванец. — Всех панов и господ на осину! За что мы здесь бедствуем?
Все зашумели.
— Погодите! — властно крикнул Кривцов. — Слушайте дальше!
И затихли все.
— Слушайте дальше. Куда же деваться нам? Куда нам от беса уйти? В церковь Божию? Ха! Там-то главные бесы и есть. Возле самого Божья престола пакостят дьяволы, мерзкие вещи творят. Народ голодает, народ вымирает, многоголовый вампир пьет его кровь, жрет его плоть, страна погибает, а они кадят Господу вышних сил, они лицемерно возносят молитвы.
— Сволочи! — крикнул вдруг, загоревшись, чей-то напряженный, рыдающий голос.
Кривцов продолжал:
Отчего же не вспомнят ни разу про свои драгоценности, про казну свою, отчего на насущный хлеб, о котором молятся каждый день, не отдадут этих денег, а все на брюхо свое, на проклятую утробу свою — все туда валят? Разве это не бесы?
— Голубчик, голубчик ты мой… Правда… Правда… — качала головой женщина в шали.
Покорная и пронзающая грусть была в этом ее взгляде.
А Кривцов вдохновлялся все больше. Он был пьян, но владел собой в совершенстве. Горячей струей катилось вино в его жилах, но как буйным конем правил им острый, внимательный разум. Он давал себе ясный и строгий отчет во всем, что творилось вокруг него, и продолжал бросать полной рукой горящие головешки костра своего вниз, в толпу. Высоко Кривцов сознавал себя. Он стоял над народом, а тот жадно слушал его, ловил каждое слово.
Он продолжал:
— Отчего, спрошу я вас, этим слугам Христа не выйти на площадь, не обнажить свои головы, одежды свои изукрашенные совлечь с упитанных тел и сложить в одну кучу, и туда же вынести ящики с золотом, с серебром, с драгоценными камнями? И отчего не стать на колени им, не поклониться в ноги народу страдающему, народу, распятому в муке смертельной, народу-богоносцу, в котором снова и снова распят Христос?
Кто-то всхлипнул из женщин. Кривцов помолчал.
— Веди нас, Кривцов, мы тебе верим! Мы за тобою пойдем! У Кривцова горели глаза.
— И опять повторяю вам, — продолжал он, глядя куда-то сквозь этот дым, за эти стены, — повторяю вам: главное — власть. Именно этот бес сидит в них и гложет их дух…
От прогорклой и теплой водки и от речей Кривцова опять зашумело в голове старика, нервы были приподняты в нем и отзывались прибоем, подобно волнам морским, на каждое повышение и понижение голоса говорящего. Он спешно пил рюмку за рюмкой, быстро глотая противный жгучий напиток, но не хмелел совершенно. Не хмелел по-пьяному телом, но душа пьяна была. Душа бунтовала.
Вдруг он поднялся, еще не зная зачем и не сознавая, что скажет сейчас, через минуту, какова будет та мысль, что зародилась только что в бессознательной глуби души, и подошел спешно к Кривцову.
Все невольно раздвинулись. Вид у него был окрыленный. Один ли он подошел? Протянув свою рюмку, жестом руки остановил он Кривцова и произнес приподнятым голосом:
— Ты хорошо говорил о богатых и сильных, о бесах, от которых несет смрад беззакония за тысячу верст, но ты умолчал еще об одних, о тех, кто пришел ко Христу, но от которых и ты, и я — убежали мы оба. И если их Бог тоже не Бог, в какого же Бога веруешь ты? Ты — свободный, горячий, пламенный духом, скажи, согласен ли верить в пышного, в ризах одетого, на троне сидящего Бога?
Кривцов молчал.
— Ты молчишь? Я слышал сегодня плач бедного мальчика. Его чистую душу обидел вот этот Бог… Но не найдется ли, покопаемся хорошенько, и у каждого из нас таких счетиков, и не попросить ли нам уплатить по ним? Разве это Бог, господа? Не обман ли здесь? Ответь же мне что-нибудь, ты, говоривший о Боге.
И опять ничего не сказал Кривцов.
— А если так, — еще возбужденнее продолжал старик, — тогда не дьявол ли тот, кого называем мы Богом?
Казалось, старик близок был в эту минуту к помешательству. Он глядел исступленно, не видя, и одна сверлящая мысль вонзалась все глубже в воспаленный, кипящий мозг: не здесь ли вся суть? Не здесь ли обман?
— Если так, то да здравствует будущий Бог, освободитель грядущий.
— Не он, кто-то неистово торжествующий в нем возглашал этого нового Бога:
— Грядущий освободитель от власти, от мук, от старых богов! Довольно терпеть! От сотворения мира и до наших дней длится этот обман. Мы еще Бога не видели!
Старик замолчал, наконец. Его трясла лихорадка. Смотрели все на него угрюмо, насупивши брови. Молчали. Никого старик не зажег.
— Повтори еще раз! — строго сказал Кривцов. И тот повторил:
— Я говорю, если Бог допускает быть злу, если Он терпит власть и священников, если Он сам властелин и царь царей, то чем лучше Его беспредельная власть всякой иной? И если не лучше, а хуже, ибо бесконечно огромней, то, призывая к свержению мелких бесов, как не призвать к свержению главного? Вот что я говорю.
Вздрогнул старик и обернулся, и увидел пару сверкающих глаз.
Это глядела девушка в красном шарфе. Бесцветные раньше — зажглись вдруг глаза жутким огнем. А на лице у нее — раньше не видел, сидела, опустив низко голову, — на лице у нее во всю щеку пламенело громадное красное пятно, — съела волчанка.
Было очень красиво это лицо, но навеки обезображено грубым вишневым пятном.
Одна она отозвалась на речь старика. Остальные все ждали, что скажет Кривцов. А он закрыл рукою глаза и точно забыл обо всех, кто был здесь.
«За что?» — горели жутким огнем глаза, до этого пусто-бездонные, и знал старик, что это он их зажег, или тот, кто зажег и его, и тоже ждал, вместе с ним и со всеми, ответа Кривцова.
— Такого Бога, как ты говоришь, не знаю и отрекаюсь от него, и зову его дьяволом вместе с тобою. Нам дано знать лишь единого Бога — Христа. Он близок и дорог нам, и Ему одному будем служить.
Так неведомыми путями то интимное различение Христа и Бога-миро правите ля, что встало на Федины муки тонким видением Глебу, снизошло и сюда, в грязный кабак и постучалось в беспокойную душу Кривцова, и в просветленный, редкий момент уловил тот его и исповедал словами, отрекшись от старого Бога во имя Христа.
Глаза его стали ясны и кротки. Это были светлые, голубые глаза, и, казалось, ни водка, ни угар подвала не коснулись их свежести, и были невинны они, как первый день по сотворении мира.