Выбрать главу

— А Аграфена?

Еще подождав немного мгновений, она вдруг, не глядя, порывисто, быстро сжав обе руки, толкнула их перед собою с дикою силой. Я едва устоял и отступил шага на два. Лицо ее было искажено. Не поглядев на меня, она отряхнула небрежным, царственным движением платье и, повернувшись, ровным шагом пошла к воротам. Я видел ее еще с полминуты, ослепительно залитую горячим потоком лучей. Потом она скрылась.

Это было назад тому две недели. Свидания и разговоры наши были совершенно прекращены, но третьего дня, в лунную ночь, когда я, как раненый, ходил вблизи дома, не смея ступить лишнего шага и неотступно смотря на окно с кружевною, сквозной, белою шторой, окно отворилось. Я увидел ее слегка обнаженную руку; она поманила меня.

Татьяна была в ночном пеньюаре; она не слишком заботилась, видимо, о том, какой я увижу ее. Ее волосы были заплетены на две косы и тяжело ложились на узкие плечи, не скрывавшие под легкою тканью своих очертаний, хрупких, но тонко законченных; открытая ниже обычного шея оставляла видимой и при свете луны границу загара. Тихая скорбь и безнадежная радость томили грудь мою, и я не мог отвести своих глаз от этой открывшейся линии, которой я более никогда не увижу. И тени сомнения я не допускал в том, что она позвала меня приказать покинуть их дом. Я исполнил бы это тотчас, сию же минуту и страшился поднять глаза, чтобы взглянуть на нее.

— Возьмите… — прошептала она и сделала рукою движение.

В руке ее был небольшой узкий конверт, который только теперь я увидел. Я принял его, не коснувшись руки, и поднял глаза. Лицо ее было бледно, и зыбкая легкая тень от шторы, сквозившей в месячном блеске, покрывала его.

— Возьмите… — сказала она еще раз.

Я не понял значения слов и машинально сжал крепче конверт; пальцами я явственно ощутил в нем небольшой твердый предмет. Тогда Татьяна сама подняла свою руку и приблизила к моему лицу. Я понял теперь и, приняв другою, свободной рукой ее холодные пальцы, склонился к ним с молитвенным поцелуем. Штора упала, закрылась, и я остался один.

Когда я вскрыл, наконец, конверт, переданный мне Татьяной, из него выпало мне на ладонь, едва не скатившись на траву, гладкое золотое кольцо. Оно слабо поблескивало зеленоватым холодным отсветом в лунных лучах и ощутимо тяжелило мне руку. В записке стояло: «Я жду до Шестого. Вы все решите сами». Шестое — это сегодня. Сегодняшний день, праздник Преображения, должен стать и решительным днем. Я знаю, о чем написала Татьяна. Я помню свою последнюю перед рассветом мысль: «этот путь… я хочу его».

И что же, я отрекаюсь от данного мне Татьяной кольца?

Нет, никогда. Или в этом мучительном выборе я возьму Аграфену? Нет, нет. Это пока мой секрет, но я гляжу на вставшее уже высокое солнце прямо, не щуря глаз и не мигая. И то, что идет толпами народ, разбиты палатки и белеют шатры между поднятых кверху оглобель возов с привезенным товаром, и говор пестрой толпы, и щебетание птиц над колокольней, и синева… синева в вышине — все, как крепкие волны, обдает мою душу новою силой и бодростью. Татьяна с отцом еще не приезжали.

* * *

В похилившемся домике па краю у оврага в эту ночь перед храмовым черкасовским праздником шло беспробудное пьянство, оно едва закончилось перед утреней и превзошло всякие меры; оба псаломщика — и зять, и престарелый тесть — поочередно выгоняли друг друга из хаты, рвали рубахи и волосы, дрались в каком-то остервенении. Веселым говором об этом побоище была полна вся площадь перед колокольней. Праздник начинался на славу; торговля шла бойко, и уже к чтению «часов» перед обедней телеги наши заметно по истощились. На желтой примятой траве целыми горками серела шелуха от подсолнухов, пестрели бумажки от паточных и медовых конфет, и школьники забавлялись, шныряя между народом и с видимым удовольствием давя каблуками старых тяжелых отцовских сапог огрызки яблок и груш.

Камчатовы приехали прямо к обедне всею семьей: старик-генерал, по старинному с бакенбардами, с потертою золотой канителью на послуживших погонах и палкою, с массивным набалдашником в еще крепких руках, Татьяна, лицо которой я разглядел лишь мельком (оно было бледно и голова низко опущена), и Татьянина тетушка, сестра генерала, бездетная вдова Алексеева, Агния Львовна. Народ перед ними слегка расступился, и они прошли в церковь. У самого входа случайный порыв теплого ветра взвеял над шляпой Татьяны изжелта-фиолетовый конец ее шарфа; узкая ручка в белой перчатке, как чайка на солнце, сверкнула вослед ему.

Мгновенное видение это кольнуло мне сердце сладостной болью. Сегодня… Нет, через четверть часа, как только войдет к службе народ, я буду у Аграфены.

В эти четверть часа я услышал последние, свежие новости об отце ее и о деде. Все началось, как оказалось, из-за желания старика читать сегодня «апостол». Он укорял еще с вечера, сам за бутылкою водки, пьяного зятя в том, что тот не соблюдает себя, что служение в церкви несовместимо с преступной пьяною жизнью (при этом язык его заплетался) и что, словом, он решительно не допустит такого позорища, такого «священно-кощунства» и будет читать «апостол» сам. Священник наш, старичок о. Николай, хоть и сам не грешивший к вину непобедимым отвращением, но никогда не терявший себя и на ноги исключительно твердый, заявил, как оказалось, в перерыв между обедней и утреней, что также не благословит к выходу перед амвоном Матвея Никитича, у которого все лицо было в сплошных синяках, и предпочтет ему старика: под седою растительностью на щеках его многое оставалось невидным. Тогда зять выманил, как мне передавали, престарелого тестя в боковые, стеклянные двери (сбегав к себе домой предварительно) и захваченным с собою безменом, крючком рассек ему щеку возле самого рта. «Пусть читает теперь с разодранным ртом», сказал он при этом. Это было уже чересчур, веселья в этой расправе было немного… Но Федор Захарыч, старик, повыв немного от боли, с зажатым кровавой рукою надорванным ртом, прошел-таки, не уступая, на клирос.

Каждый раз, как я слышу о подобных вещах, творящихся у нас запросто, я почти физически чувствую, какой хаос шевелится еще в человеке и как грандиозны те силы вселенной, которые лепят из живого огня скульптуру видимой нашей, человеческой законченности, определенности…

Под впечатлением этой кошмарной расправы отправился я, отпросившись у Никифора Андреича, на свидание к Аграфене. Он проводил меня угрюмым, подозрительным взглядом. Я даже приостановился, думая, что он мне что-нибудь скажет, но он пренебрежительно отвернулся и, сплюнув, полез за кисетом. Я медленно пошел, огибая ограду, к дьячковской избе; ноги мои ступали тяжело и в поступи не было уверенности. То, что я решил про себя, как казалось мне, окончательно, было снова чем-то во мне поколеблено. И было такое смутное ощущение, что праздничный день, начавшийся кровью у церкви, кончится чем-то еще более страшным. Если что и хранит в нас хаос, так это она, наша дикая вольница в жилах — жаркая кровь, и выпускать ее на дневной свет нельзя безнаказанно.

Неисправимый в размышлениях своих теоретик, я построил себе в это утро такую концепцию: если прежняя моя жизнь протекала главным руслом в отвлечениях и абстракциях, хотя раньше мне так и не казалось, то и теперь полярного размаха маятника моего, обращенного острием к Аграфене, также будет достаточно; в этих внутренних, во мне самом замкнутых, переживаниях и страстях было уже завершение. В сущности, думал я; я уже перешел через роковой мой порог в моем внутреннем опыте, и Аграфена, живая, мне теперь не нужна; в этом и был мой секрет. Я почитал себя уже внутренне зрелым, перегоревшим, познавшим мужем какой-то жены, которая должна была только откинуть вуаль, и сердце шептало мне, замирая, что я увижу за ним милый облик Татьяны; это она сомкнет свои нежные руки и оградит отрадной оградой мой земной, мой зацветающий спустившимся небом, выстраданный в муках, живой рай любви.

Я принял, как благостный знак, что Татьяна дала мне срок до шестого. Праздник Преображения, любимый мой с детских лет, по-новому открывался сегодня, как чудесный прообраз божественной сущности тела, связанный так наивно, правдиво и мудро с разрешением вкусить от плодов земных; и восприятие это настраивало меня лирически-восторженно…Я шел к Аграфене и сквозь нее, женщину, чаял увидеть облик иной; женский же, но преображенный, воплотивший гармонию духа и тела.