Насти Прасковьиной не было, некому было забавницу поддержать, но она и одна не унывала:
— А лапки на завтрак! Соберем мушиных детей, подвяжем салфетки, и так-то накормим!..
Таня священнодействовала; она сама вырезала кресты, никому не доверяла. Один гроб вышел побольше, и на нем она изобразила восьмиконечный крест.
— Это для мушиной любимицы, — сказала она, немного подумав.
Все на нее поглядели.
— А у мух нет ни царей, ни цариц, — разъяснила Таня серьезно, — но у них есть любимицы; их выбирают за доброту.
Воскресный первый день сентября был тихий, погожий. Старшие уехали в церковь, а дети — четверо младших принарядившихся девочек (и Настя на этот раз пастухам изменила) — торжественно за четыре угла несли большой противень, на нем лежало, в зелени и цветах, двенадцать картофельных гробиков, покоивших тела усопших.
Таня золотоволосым первосвященником шла впереди, лицо ее было сосредоточенно, молитвенно; она держала перед собой большую ветвь бересклета, на бородавчатых, узловатых веточках его уже никли не открывшиеся еще, восковою затянутые пленкой сережки; под нею был скрыт осенний их огонь.
Две очень старые, с плакучими до сажени, ветвями березы, с корявою их, глубоко изрытой, мощной корою внизу, а вверху — через ветви — с блеклой небесной лазурью, третья — совсем молодая, с вензелями и числами, и, наконец, огненно пышный кленок — охраняли они, отграничивали мушиное кладбище. Целый ряд холмиков здесь поднимался и тут, в нестрогом порядке.
Могила, общая, братская, с утра была вырыта Леной и Настей. Теперь, поставивши рядом останки, в молчании все аккуратно устлали ее лопухом, рассортировали гроба, чтобы покойникам встать лицом на восток, и начали чин отпевания. Тут были смешаны и церковная песнь, и странные горячие слова о воскресении «пташек» (так Таня упорно именовала заснувший сонм мух, веруя, что обернутся они в селениях праведных легкими, звонкоголосыми птичками…), и здесь же брались время от времени за руки дети и, водя хоровод вокруг открытой могилы, пели негрустную песенку:
Мушеньки, Упой коницы, Душеньки Успокоются, Мамочке Помолятся…
Слезы щекотали ресницы, когда гробик за гробиком клали в могилу; последнею Таня сама опустила мушиную, любимицу, сама же она ее и назначила. Была эта мушка самая худая из всех, убогонькая, одной ноги, передней, недоставало, и одиноко торчало голенькое плечо, сиротливо.
Таня хотела что-то сказать над ней, подняла под золотокудрой березкой и свою золотокудрую голову, но ничего не могла произнести: перед нею стоял, с Ириною об руку, бедный маленький принц; волосы на голове теперь не торчали уже, а гладко причесанные, мокрые, топорщились позади ушей в двух жидких косичках, но брови сошлись с недетской суровостью, и были опущены руки, покидая плечо, слишком отвесно, безжизненно. Рядом молчала Ирина, такая же завороженная; пальцы девочек крепко между собой переплелись, и четыре детские глаза, голубые, сосредоточенные, неотступно глядели в черную ямку.
Может быть, Таня заплакала бы, отдавшись волнению напутственных слов, но теперь и ничего не сказала, и удержалась от слез; только закрыла глаза и ощутила, как горячий уголь бьется в груди.
Под вечер погода испортилась, и, сама не понимая себя, Таня уговорила бабушку Маланью оставить Груню у них. Лето кончалось, но спали еще в амбаре. Когда потушили свечу, Тане сделалось страшно, ветер шумел в саду и шевелил старую крышу, рядом в конюшне непокойны были и лошади. Таня себя не понимала, слушала дыхание девочек и, различив неподалеку легкое дыхание Груни, не раз принималась креститься под старенькой кофточкой мелким и частым крестом.
IV Живой круговорот снега и зелени, румяных, душистых плодов, безбурною чередой протекал в тихой округе, где жили Крутицкие; уже старшие девочки были в гимназии, отщелкивая, как за орешком орешек, за классом класс; пришла и Иринина очередь, но ее отвезли в институт на стипендию, — были дела у Крутицких неважны; милая девочка грустила одна, тосковала по дому и писала редкие письма, полные невнятной жалобы. Но какое веселье закипало с новою силой на святках, на Пасхе, как было полно жаркое лето отдохновения: чтение книг, сенокос, на зорьке купанье, варка варенья… Последнее, впрочем, чаще всего выпадало на Ленину долю: красный платок на голове, коса за плечами, пышет в лицо аромат от жаровни, и на губах следы отведанных пенок: слышно, как бьется оса в верхнем стекле… А Таня, тем временем, юная барышня, читает в саду «Дон Жуана»: полдень сгорает легко между куполом неба и жаркой землей, щеки опалены, легонький рой веснушек теснится у носа, легкий пламень томит внутри, сушит тонкие губы и лихорадит мечтательный взор юной девушки Тани.
И вот, не раскол, но все же Ирина и Груня больше подруги, чем та же Ирина и сестры; летом обе они почти неразлучны, часто зеленая институточка, босиком, бегает к Груне и на деревню. Уже в одиннадцать лет та| за работницу, отец становился на ноги слаб, бабка Маланья глуха, а Груня гоняла корову на росу, возила на колымажке навоз, скородила. Ирина, застенчивая и при гостях, и в институте, с какой то стремительной жадностью помогала подруге во всем. Иногда она брала Грунины руки и, крепко комкая пальцы, сжимала их, не зная, как выразить жадную свою ненасытность, любовь.
Сменилось и поколение пастушат, но эта бессмертная нация хранила во всей полноте бессмертный свой быт: пила по весне клевенику, безжалостно портя молодые березки, была весьма снисходительна к пастве, когда забиралась та на зеленя, играла до одурения в ножички, баловалась на зорьке цигаркой, крала яблоки, груши, картошку, разводила костры; неизменным их спутником был теперь Лев, с детства впивая просторы полей, холодок раннего утра, наливая янтарным вечерним теплом юную свою русскую душу.
Кухарка Прасковья была все на одной поре, летний ожог заменял ей румянец, привычка, выносливость — никшую силу. Настя служила во Мценске у богатого купца Пчелкина; нечаянно выросла она высокой, красивой, ресницы были черны от природы, на щеках явственный след розовой папиросной бумаги, на губах глицерин. По праздникам изредка приходила она проведывать мать и приносила в платочке из Фетисовской булочной булку и от Петра Федосеича «столбиков» — коричневых пряников с чуть пригоревшим, жестковатым изюмом.
Бог знает, как бы и дальше все протекало в мирном быту Крутицких-на-Сухаревке (были еще Крутицкие-на-Головлеве), и присных им, близких, если бы в смену весен и зим не ворвались другие, мировые, катастрофические: война, революция, общие какие-то, в недрах душ закипевшие кратеры. Было нарушено все: и путь углубленности, прозрачного некоего прозрения в жизнь — для старших членов семьи, и спокойного сочного роста для юности.
И сейчас не все еще ясно в общей участи наших скромных героев, но судьба иных уже завершена…
V Многое переменилось за последние годы и в жизни маленького индийского принца на Сухаревке.
Подрастал с другими и он, но не слишком. В четырнадцать лет можно было дать Груне, пожалуй, не больше одиннадцати. Бабка Маланья становилась все плоше, редко слезала с печи, только за крайней нуждой, охала и причитала; все хозяйство по дому лежало на Груне, нелегкое, в общем, житье.
Но все еще ничего, покуда был в доме отец. Не был Никита, по прозвищу Рыжий, щедро одарен судьбой: косноязычил, угрюмо и мрачно ленился, тосковал без спиртного, а когда случалось достать в базарные дни мутной в бутылке отравы, быстро хмелел и вяло и беспорядочно буйствовал.
У Груни тогда одни были мысли: поскорей уложите на коннике под образа это громоздкое, нетвердо по хате ступавшее тело; она становилась на цыпочки, брала отца высоко под мышки и вела его, с трудом сдерживая готовую на нее рухнуть тяжесть. Отец скашивал голову, неодобрительно что-то мычал, коричневая пенка корявилась у губ, отдельные волоски из усов к ней припеклись. Свалившись на конник, он затихал, Груня подсовывала ему повыше подушку без наволочки и покрывала тулупом, отец наморщивал лоб и глядел на нее. Способность произносить членораздельные звуки почти вовсе его покидала, но он старательно кривил угол рта и, видимо, силился что-то сказать; ничего из этих попыток не выходило. Время от времени Груня брала полотенце и вытирала концом его с наволочки пенистую отцову слюну. Потом, подождав, пока отец не заснет, тихонько ложилась сама в уголку около печки.