Выбрать главу
Конечно, об этом нельзя говорить Я знаю.

30. IX.1939. Шартр

Только чудо может спасти Францию — было общее мнение. Падение Парижа приближалось…

«…Они (т. е. немцы) пришли в пятницу, 14 июня, утром». Два дня в Париже стоял черный туман. На западе стоял столб черного дыма — то взрывали мосты на Сене и склады с нефтью. Курсы сестер милосердия закончились после второй лекции. Из запасов продовольствия «осталось два кило макарон и чечевицы, но нет самого главного: картошки, молока, масла, сала.

Юрий не был мобилизован. Париж не был подвергнут бомбардировке, и остался без исполнения приказ Манделя (насколько верны были слухи): в ночь на субботу арестовать всех «белых» русских от 17 до 55 лет».

Начался режим оккупации, относительно спокойная, определенная жизнь, и вместе с этим начали меняться взгляды на положение вещей вообще и у русских, и у французов.

Через месяц после оккупации Ирина записывает в дневнике: «Первое время мне было ужасно жаль Францию, потом — нет. Ничего не жалко, и — всех. Ну, пусть отдадут колонии, пусть половина Франции отойдет к Германии — не все ли равно. Чем скорее сотрутся всякие национальные границы — тем лучше. Жалко людей! Беженцев, которые погибли на дорогах. Матерей, которые прятали в чемоданы трупы своих детей. Солдат, погибших в этой бессмысленной и преступной войне. Солдат, «пропавших без вести» (как один из сыновей Грекова). Лильку, которую увезли неизвестно куда. Вот этого простить нельзя. А все остальные национальные унижения и прочее — какая ерунда! Год назад я еще серьезно принимала понятие «честь», а теперь вижу всю относительность таких понятий!»

Французская катастрофа поразила многие умы. Политическая обстановка того времени была очень сложна и в некоторых отношениях мало понятна и, конечно, Ирина не могла в ней разобраться. В Париже пестрели плакаты: «Германия побеждает на всех фронтах!» Наступил угрожающий момент трагических испытаний политических идеологий, в частности, для многих русских общественных и политических деятелей. Заключение пакта о ненападении между Гитлером и Сталиным вызвало подавленное настроение. Пакт рассматривался, по выражению Бурцева, как «союз двух гангстеров». И только, кажется, один П.Н.Милюков, к ужасу большинства, с прозорливостью опытного политика-историка определил положительное значение этого акта. Как-то, в разговоре со мной по этому вопросу он сказал: «А я очень рад, что этим соглашением Россия развязала себе руки в Европе…»

***

Все эти события, связанные с последствиями оккупации, усилили и без того подавленное настроение Ирины. Отсюда ее мрачные взгляды на свою дальнейшую судьбу и на судьбу Игоря, отсюда ее космополитизм, полный отчаяния как бы выброшенного из жизни человека.

«Первые дни я чувствовала себя француженкой, даже более роялисткой, чем сам король, а теперь — иностранкой, и — иностранкой всегда и везде. Я бы хотела, чтобы Игорь всегда и везде чувствовал себя дома. Пусть для него не будет существовать понятие «родина». Самые существенные изменения произошли в нашем быту: конец русской эмиграции, той самой русской эмиграции, от которой я так открещивалась, которую так ругали, но которая была единственно родным бытом, единственной «родиной». Когда не стало русской газеты, всяких литературных и прочих собраний, когда куда-то исчезли, разбрелись все друзья, с которыми хоть изредка можно было перекинуться словом на русском языке — очутилась пустота. А когда рассеются последние (а это несомненно, так как скоро нам здесь житья не будет), в сущности, и с Францией меня связывать ничего не будет (кроме, увы, инсулина). Я даже готова на новую эмиграцию, мне только Игоря жалко, хотя, может быть, это-то и сделает его космополитиком». Эта выдержка из последних страниц дневника. От нее веет мрачным отчаянием. Темы этих страниц очень ярко выражены Ириной в ряде ее стихотворений, посвященных сыну и написанных через несколько дней после этих записей. Эти стихи полны глубокой грусти.

Жизнь прошла, отошла, отшумела, Все куда-то напрасно спеша. Безнадежно измучено тело, И совсем поседела душа,
Больше нет ни желаний, ни силы, Значит, кончено все. Ну, и что ж? — А когда-нибудь, мальчик мой милый, Ты стихи мои все перечтешь.
После радости и катастрофы, — После гибели, — после всего — Весь мой опыт — в беспомощных строфах. Я тебе завещаю его.