Выбрать главу

Только теперь он обнаружил, что характер его взаимоотношений с друзьями по работе, установившийся стиль общения с ними словно бы исключал возможность их серьезного участия в его беде. Оказалось, что поговорить с ними по душам, выговориться ему вроде бы неудобно. Он чувствовал себя как в маске, которую не в силах снять. Как-то само собой получалось, что на сочувственные замечания, на дружеское похлопывание по плечу он беспечно улыбался, будто боялся обмануть представление о себе, если откроет все то, что у него на душе.

Едва ли не всех на работе Внтюлька считал своими друзьями, у него были отец и мать, но все в его жизни складывалось так, что вот теперь, когда ему нужна поддержка, он почувствовал вокруг себя пустоту.

– Говорят, ты резко притормозил на повороте? – мрачно шутил Карауш.

Витюлька и тут улыбнулся, хотя ему было куда как не до шуток.

Его голоса теперь почти не слышали. У него сделалось привычкой стоять где-нибудь за спинами ребят и подпирать стену.

– Что заскучал? – сказал как-то Чернорай, положив на плечо Извольскому свою тяжелую, будто чугунную, руку. – Бог не выдаст, свинья не съест. Разберутся.

Он сказал еще, что уверен в непричастности в катастрофе как Извольского, так и летчика высотного разведчика, но это мало утешало Витюльку: «чужую беду рукой отведу»; если Чернорай не сумел постоять за себя, когда решалось, кому испытывать лайнер на строгие режимы…

Все считали, и Витюлька не оспаривал, что начальство поступило несправедливо, поручив испытание лайнера на большие углы Долотову. Было как-то неловко за него; каким бы сильным летчиком он ни был, одно дело, когда это говорят люди, и другое, если ты начинаешь вести себя так, будто сам нисколько не сомневаешься в этом. С ним Извольский согласился бы летать на любые режимы, как и с Лютровым, но замкнутость Долотова, его сухость, отстраненность от друзей всегда стесняли Витюльку. Вот и теперь он никак не мог решиться съездить к Долотову в госпиталь, где тот проходил очередное медицинское освидетельствование, и рассказать о происшедшем.

«Еще не сделали выводов о неудачной посадке лайнера… Говорят, этот случай Долотову даром не пройдет, «кое-кто» собирается «заострить»… Ему теперь не до меня», – думал Извольский, оправдывая свою нерешительность.

Еще две недели назад ничто на свете, казалось, не могло его огорчить. Но то, что случилось теперь и сделало несчастным, оказалось сильнее того, что делало Витюльку счастливым. И Валерия, и все значение перемен в его жизни потускнели и словно испарились из сознания, а точнее – пребывали где-то там, где были покой, праздник, благополучие, бездумье…

«Все то (личное, домашнее счастье) могло подождать, я не против. Для него я всегда гожусь. Жил без него – и ничего. А не дадут летать, это навсегда, это уже конец…»

Ему и в голову не приходило искать понимания, сочувствия и утешения своим горестям у Валерии. Во-первых, она тут же расскажет обо всем будущей свекрови, а во-вторых…

«Во-вторых, где ей понять?» – думал Извольский, вспоминая свои разговоры с Томкой.

– Да брось ты! – досадливо говорила Томка. – Только и слышишь – техника, техника! Душу запродали своей технике. Машины такие, машины сякие, охаживают, любуются!.. Заимеет какой-нибудь придурок машину, и больше ему ни черта не надо, предел мечтаний! Возит за собой вонь и дым и доволен!

– Ничего ты не соображаешь, – говорил Витюлька.

Как ей было объяснить, что стихия полета овладевает летчиком так же безраздельно, как художником стихия образов, мелодий, пластики, красок. Как ей было объяснить, что значит для него, летчика, видеть чистое нарядное небо, слышать рев разбегающихся, взлетающих самолетов?

«Разве они могут понять, что даже фигура старого Пал Петровича, окошко парашютной, мимо которой я иду, – все для меня как прошлое?!»

Слаб человек. В одну из пятниц, когда Валерия ждала его у кинотеатра, Витюлька сидел за столиком открытого кафе над рекой, изливая душу перед Костей Караушем, называя себя невезучим, несчастным человеком, которого никто не понимает.

– А Руканов, ты подумай, а? «Изложите подробно!..»

Приказывает, понимаешь? Что я ему изложу?

– Хмырь он. Знаю я его. И отца его, и жену его. Тамарка Сотникова, официанткой была. Ее все знали…

– Доложит Старику, а тот выгонит, а? Выгонит! Подвел, скажет. Пропал я теперь. А еще жениться собрался, идиот!.. Ни, ни!.. – Витюлька прикрывал ладонью рюмку, предупреждая намерение Кости подлить.

– Малонесущ?

– Средней грузоподъемности.

– А если по лампадочке? Для пакости?

– Ну, если по лампадочке…

– И потопаем домой.

– Чего я там не видел?

– Понял. Зачисляю тебя в артель. В пять утра махнем на рыбалку. Ты, я, Булатбек и Козлевич. Идет?

– Во! То, что мне надо!.. Нет, серьезно? Ты не думай, я умею рыбу чистить.

– Думаю, до этого дело не дойдет…

Ночью, шагая через весь город, они то и дело останавливались, чтобы объясниться друг другу в любви и всемерном уважении. Потом оказались в аптеке, где полная красивая женщина тоже выразила Витюльке свое душевное расположение и в доказательство этого уложила спать на раскладном диване в крохотном кабинете.

Это была отгороженная от основного помещения маленькая комнатка, с дверью на улицу, с белым настенным шкафчиком, створки которого помечены буквами А и Б, с двумя стульями, конторским столом и большим раскладным диваном, туго обтянутым холодящим полотняным чехлом. Даля сидела за столом, напротив Кости, расположившегося в ногах Витюльки, была одета в накрахмаленный халат, который очень шел ей, и весело щурила свои прекрасные темные живые глаза.

Костя начал с того, что долго и красочно объяснял свое столь позднее появление сочувствием к другу.

– А что с ним?

– Ну, увидел меня и так разволновался, что я понял, он будет волноваться до тех пор, пока я не догадаюсь, что при таком волнении без выпивки нельзя!

Так уж у него повелось – заходить мимоходом, оказываться рядом из-за стечения каких-то обстоятельств: казалось, больше всего он был обеспокоен тем, чтобы не дать ей повода думать, будто причиной его поздних появлений в аптеке она, Даля.

Но какими бы причинами он ни объяснял свои визиты к ней, Даля была уверена, что они вовсе не случайны, и чем больше убеждалась в этом, тем острее чувствовала потребность Кости узнать все о ее прошлом, и не просто узнать, а убедиться, что и она испытывает некое покаянное чувство, что и ей знакома та душевная немочь, которую он старательно скрывает в себе и которая в иные минуты очень ясно проступает на его лице.

– А просто так прийти ко мне ты не можешь? – заметила она с оттенком обиды, стараясь сбить Костю с шутливого тона, вызвать на откровенность.

– Надо привыкнуть… – неопределенно ответил он.

– Ко мне?..

– Вообще… Вдовы – не мой профиль. – Костя щелчком смахнул пылинку с колена.

– Ты еще ухаживаешь за девушками?

– Девушка – имя обчее, – наставительно произнес он. – Им прозывается первейшая школьница и последняя… так сказать.

– Какие же тебе по вкусу? – Даля покраснела.

– У которых не слишком нежное воспитание.

Едва начавшись, разговор неприятно взволновал Костю, гнал вон из комнаты. И Даля не могла этого не заметить. Она усмехнулась, хотела что-то сказать, но в дверь постучали: прибежала девочка-подросток с блестящими от слез глазами, поздоровалась, попросила валидолу и оставила после себя отголосок беды. Даля знала эту девочку, знала ее семью и, словно ни о чем другом теперь говорить нельзя было, неприлично долго рассказывала о родственниках и родных девочки – молодых и старых, больных и здоровых, душевных и бездушных. Наконец Костя встал, решительно вздернул кверху бегунок эастежки-«молнии» на своей новой кожаной куртке и сунул руки в косые карманы.

– Пора? – Голос Дали прозвучал негромко, буднично. И Костя отозвался в том же равнодушном тоне:

– Да… Ребята, наверное, ждут уже.

– Снова пропадешь на три недели?

– Что делать, служба… – Он встряхнул Витюльку. —

Извольский, на вылет!

По пути в гаражи Витюлька спросил: