Выбрать главу

Прочитав статью, занимавшую треть полосы, Долотов вышел в коридор и позвонил Одинцову.

– А, это ты! – отозвался Одинцов.

– Не ждал?

– Да нет, ждал.

– Спасибо за статью.

– Не на чем… Ваш Фалалеев с утра бегает по редакции.

– Кого ищет?

– Кому бы вручить кассацию.

– Жалуется?

– Да.

– На что?

– На самоуправство. Обзывает меня невеждой, а Боровского пьяницей.

– И что твое начальство?

– Предлагает испросить и напечатать мнение Соколова.

– Соглашается?

– Кто?

– Фалалеев?

– Ты его за дурака считаешь? Говорит, «у нас с Соколовым были разногласия». Как у Швейка с господом богом.

– Переживешь?

– Таков мой хлеб.

– Зато ребята довольны.

– Услуга за услугу.

– Чего тебе?

– У вас на фирме проводят испытания лайнера на большие углы?

– Ну.

– Тема. Пятьсот строк. На носу День авиации. Кто летает?

– Чернорай. Знаешь?

– Узнавать людей – моя профессия.

– Сейчас ему не до тебя.

– Ничего, договоримся. И последнее, – Одинцов помолчал, как передохнул. – Ты хорошо знал Лютрова?

– Ну?

– Я разговаривал с ребятами из экипажа Боровского. Все они не столько говорили о «корифее», сколько о Лютрове. У меня с ума нейдет этот парень… Кстати, ты ведь на меня окрысился и из-за него тоже… Так вот мне бы хотелось получше разузнать о нем.

– Пятьсот строк?

– Это для души. Побольше.

– Подожди до осени, я улетаю в командировку.

– Да! Из Москвы звонила некая Ирина Белова, говорила о тебе!

– Как говорила?

– Между прочим, разумеется, однако содержательно. «Ваш друг производит впечатление настоящего мужчины». Конец цитаты. Надеюсь, настоящий мужчина не хлопал ушами?

– Настоящие мужчины следуют совету древних.

– Какому совету древних следуют настоящие мужчины?

– Хранить в тайне щель в доме, любовную связь, почет и бесчестие.

– Ого! У тебя ложная репутация!

– Все лгут репутации.

Положив трубку телефона, Одинцов почувствовал потребность побыть одному. Он вышел в небольшой холл в конце коридора и встал у окна, косо зарешеченного лучеобразно расходящимися железными прутьями. Отсюда были видны ворота таксомоторного парка, навес для мойки машин, возле которого работала женщина со шлангом, в жестко топорщившемся непромокаемом костюме и больших резиновых перчатках. Мойщиц всегда торопили, и они так ловко навострились ополаскивать машины, что шоферы и не выбирались из них, въезжая на эстакаду, и даже не глушили моторы, в ожидании, пока дело будет сделано и мойщица махнет рукой – проваливай, мол.

В стороне от мойки, ближе к воротам, стояла еще одна женщина – полная, «фигуристая», как называли женщин такого сложения приятельницы Одинцова. С ней точил лясы высокий шофер с рыжими бакенбардами. Женщина то смеялась, запрокидывая голову, то опускала ее и как бы в кокетливом раздумье скашивала каблуки босоножек. Справа от этой пары, в начальственной отстраненности, подальше от всех остальных машин, стояла «Волга» директора таксопарка. Машина была вымыта, сияла яркой голубизной снаружи и приглушенной краснотой внутри: на оба дивана была наброшена ковровая дорожка.

Все это почти бессознательно отмечал Одинцов, не умея освободиться от странного наваждения – раздумий о самом себе, что давно уже считалось им занятием бесплодным, нечего не обещающим, кроме скверного настроения.

«Довлеет дневи злоба его, – думал Одинцов, разглядывая стоявшую за окном женщину. – Все мы помаленьку глохнем в повседневной очевидности, в сыплющемся потоке дней, и злоба их в нас, вокруг и над нами Сиречь – повсеместно».

Стоявшая во дворе женщина в босоножках все сильнее, все настойчивее заставляла рассматривать себя, словно в ней была разгадка.

«Да, да, довлеет дневи злоба его!.. Только для каждого – своя «злоба»; стиль существования определяет круг наших интересов, мыслей, знакомых…»

Возвращаясь из редакции домой после визита Долотова, Одинцов чувствовал себя очень скверно. И не только потому, что выслушал нелестные слова от человека, чьим расположением втайне дорожил (и старался держаться подальше от Валерии, к которой Долотов, судя по всему, был неравнодушен). Это их свидание развеяло стойко державшееся весь день радостное предчувствие вечерней работы над либретто балета, которым он от случая к случаю занимался вот уже несколько лет, – из прихоти, без содружества с каким-либо композитором. Произведение было задумано, как небольшая пьеса. Первый акт дался легко, но второй, начинавшийся сценой встречи мудрой, очаровательной царицы Нефертити и юной, страстной Кийа, сановной любовницы Эхнатона, – эта сцена никак не хотела продвигаться. Одинцов не мог найти интонации диалога: Наконец ему показалось, что он почувствовал «музыку», беседы этак двух женщин: диалог умней, знающей жизнь Нефертити и Кийа, уверенной во всесилии своей молодости и красоты. Одинцов остался доволен первыми набросками и собирался продолжить работу.

И этот вечер был испорчен Долотовым.

«Что ему, наконец, эта статья, которую не помнит ни одна живая душа?» – думал Одинцов, добираясь домой.

А добравшись, сразу же, не раздеваясь, сел за письменный стол, торопясь проверить, живо ли в нем недавнее творческое настроение.

Он включил лампу, вытащил папку, обтянутую песочно-серой холстиной, некоторое время глядел на титульный лист рукописи, где значилось название будущего либретто: «Нефертити», – медленно перелистал несколько страниц, отыскал последний набросок и принялся работать.

Но чувство найденной тональности исчезло, египетские рельефы с их бестелесными фигурками уже не волновали его.

«Впредь наука! – думал он. – В другой раз будешь помнить, что отказывать тоже нужно умеючи…», «Вот и успокойся, – увещевал он себя, расхаживая взад и вперед по комнате. – Пусть сами разбираются. Что тебе до них? Что тебе до того, что какой-то Фалалеев сводит счеты с Боровским и что это не нравится Долотову? Ты давно уже не из их команды».

Шло время, а его либретто ни на строчку не продвинулось с тех пор, как эта порядком затертая газета со статьей Фалалеева лежала у него в служебном столе. Наконец он понял: покоя не будет, пока он не решит, чго делать со статьей Фалалеева. Одинцов трижды прочитал ее, с каждым разом все больше убеждаясь, что Долотов прав, статья написана ради накостного желания, изгадить репутацию Боровского если не в глазах широкой публики, то в авиационном мире, и сделать это так, чтобы Боровский не смог ответить: печатно защищать анонима, то есть самого себя – это значат предоставить Фалалееву право трепать имя Боровского в открытую, чем тот не преминет воспользоваться.

Одинцов начал работу скрепя сердце, но затем увлекся. («Члены экипажа Боровского говорили о своем командире и о втором летчике С-44, Лютрове, с такими просветленными лицами, что Одинцов не удивился бы, если бы Долотов, которого он хорошо знал по училищу, поколотил его за нежелание ответить Фалаяееву).

И вспомнились Одинцову юность, училище, годы службы, генерал Духов. Оказывается, все это не прошло бесследно и живо в нем. С этим чувством приобщения к прошлому он и принялся за статью и писал ее как будто не из намерения защитить Боровского, а чтобы уберечь от посрамления свою собственную юность, которая роднила его и с Боровским, и с Долотовым, и с неведомым ему Лютровым.

Теперь Одинцов был доволен, что у него хватило пороху и написать статью, и убедить редактора напечатать ее. Дело сделано, и теперь… Уж не собирается ли он жить по-другому?.. Одинцов хорошо знал себя и был достаточно умен, чтобы не обещать себе этого.

Вернувшись в свою комнату, он достал из стола книгу о Древнем Египте и принялся читать. Сегодня он был «свежей головой» в редакции, и до выпуска сигнального экземпляра газеты у него оставалось много свободного времени. Но ему не читалось, что-то мешало сосредоточиться. Он лениво листал страницы, равнодушно глядя на них, наконец отбросил книгу и решил позвонить в «Салон красоты» юной парикмахерше, которая должна была вернуться или уже вернулась из отпуска. Ей можно было звонить без риска быть узнанным или хотя бы отличенным по голосу от мужа – телефон стоял в закутке за ширмой, где располагалась со своим инвентарем полуглухая старуха уборщица. В ожидании ответа Одинцов не без волнения вспоминал юную мастерицу, ее пышно взбитую прическу, ее зеленые с поволокой глаза, ее высокую и какую-то ломкую фигуру, затянутую в халат цвета голубой ели, ее медлительную походку, большой бледно-розовый рот, ее голос, срывающийся на грубоватый мальчишеский альт, ее мечтательность и порочность… «Славная!» – с нежностью думал он, вспоминая ленивые движения ее ног, их какое-то равнодушное великолепие, как если бы они существовали сами по себе, жили своей жизнью – откровенной, чувственной. Она густо краснела всякий раз, когда видела его – от страха быть уличенной подругами, оттого, что постоянно думала о нем. Она краснела еще сильнее, когда он приглашал ее провести вечер вместе, краснела от ненависти к мужу, которому с некоторых пор невозможно было убедительно налгать о причине позднего возвращения домой.