Выбрать главу

На четвертый или на пятый день, ближе к вечеру, когда свет предзакатного солнца приобрел унылый оттенок, во двор медпункта явились серые гусаки и велели всем разойтись. Это были люди Коки Мавродин, все с длинными шеями, глазами-пуговицами, тонкой кожей и топорщившимися возле ушей прозрачными, как паутина, волосами. Лица их были гладкими, без морщин; было у всех у них в облике что-то общее, что в самом деле делало их похожими на гусей.

Они объявили, что эпидемия этой зимой не состоится, так что в прививках нужды нет и все могут спокойно идти по домам. Потом, выманив из медпункта фельдшеров, серые гусаки собственноручно вытащили коробки с лекарствами и все их растоптали. Треск стоял во дворе от множества лопающихся под каблуками ампул, горьковатый запах вакцины плыл вдоль заборов, застревал в ветвях слив, в стогах сена, смешивался с запахом мокрой опавшей листвы.

Это была хорошая новость, и лесники, все похожие друг на друга, как пещерные люди, слегка растерявшись от нежданного облегчения, покидали двор медпункта чуть ли на цыпочках. В густеющих сумерках долго еще было слышно, как шуршат по лесным, покрытым холодной росой тропинкам лапти и резиновые сапоги. Ушли все; только Геза Кёкень, про которого говорили, что его не берет никакая хвороба, остался, попыхивая трубкой, сидеть на нижней ступеньке крыльца.

Я тоже двинулся по залитой темнотой главной улице, в конце которой маячили огни железнодорожной станции. Я еще не успел уйти далеко от медпункта, когда мне встретились док Олеинек, старший зверовод, и один Петрика Хамза. Сначала я узнал Олеинека, который частенько был моим собутыльником; узнал я его, конечно, по запаху. Запах этот даже спросонок нельзя было спутать с запахом лекарств: Олеинека только звали — док, а занимался он всегда медведями. Это был острый, тошнотворный, звериный запах; так пахнет куст, на который долго мочились собаки. В природоохранной зоне — в развалинах и карьерах заброшенного рудника — держали шестьдесят или семьдесят, а может, сто шестьдесят, сто семьдесят медведей. Присматривали за ними старший медвежатник, мой собутыльник, и близнецы-альбиносы.

Док Олеинек пригласил меня выпить. А когда мы брели по мягкой и тихой от росы дороге к станции, тут я вдруг и заметил, что поблизости светятся льняные мягкие волосы Петрики Хамзы. Он, конечно, был с доктором, но, словно домашняя собачонка, тащился за ним на почтительном расстоянии. Второй Петрика Хамза, видно, остался в лесу, с медведями.

Со станции в лес уходила узкоколейка: по ней в резервацию доставляли корм для медведей. Пока не ложился первый снег, несколько человек, что состояли на службе в лесу, при медведях, ездили в Добрин-Сити на ручной дрезине. Эти двое сейчас, очевидно, и направлялись на станцию, чтобы ехать к себе.

Над грузовой платформой висел фонарь, под ним, в жидких клубах желтого пара, сидели люди. По вечерам из Синистры в Добрин-Сити прибывал поезд, состоящий из двух пассажирских и одного товарного вагона. Раз в неделю, по воскресеньям, вместе с прочим грузом присылали денатурат; часть его раздавали тут же, на месте. Конечно, тем, кому было положено. Док Олеинек нашел в кармане спиртные талоны, сунул их Петрике Хамзе и послал его занять очередь: пусть возьмет на двоих, как только прибудет поезд.

Денатурат, процеженный через хлебную мякоть, пористые грибы или размятую чернику, — излюбленный напиток в этом лесном краю. Если случайно под рукой нет ни черники, ни белого гриба, то сойдет и краешек портянки. Или горсть земли.

Рельсы узкоколейки, что вела в природоохранную зону, начинались в дальнем конце станции; чтобы попасть туда, надо было пройти мимо лиловых огней стрелок, пересечь блестящие от росы рельсы. Сама колея, выходя из Добрин-Сити, долго бежала вдоль забора склада пиломатериалов. Чтобы хоть как-то осложнить задачу распоясавшимся ворам, колья забора недавно заострили; их свежезатесанные концы, вырисовываясь на фоне ясного звездного неба, в слабом свете далеких огней отливали теплым медовым цветом. Под ними, привязанная к стоякам, показывающим конец колеи, стояла ручная дрезина. На ней мы и устроились с Олеинеком в ожидании вечернего поезда. Перестук его колес уже доносился с дальних мостов; между скалами по берегам Синистры взлетали в безветрии его пронзительные свистки.

— Отменили, стало быть, эпидемию, — заметил док Олеинек.

— Хозяин — барин.

— И вы поверили?

— Почему бы и нет?

Иногда на меня сходило странное настроение, когда не хочется ни о чем говорить; в такие моменты от меня ничего нельзя было добиться. А ведь сейчас в самый раз было бы расспросить Олеинека, как идут дела в заповеднике: глядишь, он и про Белу Бундашьяна, моего приемного сына, рассказал бы что-нибудь такое, что мне другим путем никогда не удастся выяснить… Но еще приятнее было молчать.

Док тоже не стал навязываться с разговорами, с головой погрузившись в медвежий запах; уж такими мы были с ним молчаливыми собутыльниками. Изредка он или я бросали какое-нибудь ничего не значащее слово, короткую фразу; в основном же лишь согласно покашливали. Но когда послышались шаги Петрики Хамзы, в суме у которого позвякивали бутылки, старший зверовод вдруг вскочил и пошел ему навстречу.

— Стало быть, слушай сюда, — обратился он к нему негромко, чуть сдавленным и все же почти теплым голосом. — Ты свободен. Можешь идти хоть сейчас на все четыре стороны.

— Шутишь, док.

— И не думаю. А то подхватим еще что-нибудь друг от друга. Сам ведь слышал, собственными ушами: не будет больше прививок. Лучше нам разойтись, и каждый пойдет свой дорогой.

— Я без тебя и шагу не сделаю. Мы с братом с тобой хотим оставаться, навечно. Коли ты чего опасаешься, мы согласны пока вдвоем побыть. Обещаем, к тебе и близко не подойдем. Дождемся, когда это пройдет у тебя.

— Ничего не выйдет: я уже решил. Одно обещаю: пока ты не окажешься далеко, я серым гусакам не буду докладывать.

Чтобы показать свою непреклонность, док Олеинек вынул из сумы бутылку, которая, должно быть, была долей Петрики Хамзы, и поставил ее на землю. И с тем, повернувшись к нему спиной, сел рядом со мной на дрезину. И уже оттуда крикнул парню:

— Пей, сколько в тебя влезет, а потом ноги в руки, чтоб твоего духу здесь не было. Утром, когда тебя уже след простынет, я им сообщу.

Петрика Хамза, должно быть, хорошо знал доктора Олеинека с этой стороны; больше он торговаться не стал. Я еще различил в темноте, как он уселся со спиртом под насыпь. Док тоже сковырнул жестяной колпачок на бутылке, и мы начали выпивать. В тот вечер у нас под рукой не было ни грибов, ни черники, спирт мы процеживали через манжету бушлата.

Вязкая, словно деготь, сырая тишина затопила долину. Невдалеке, в штабелях досок, попискивали совы, на дальних заимках брехали собаки; позже мы услышали, как состоящий из трех вагонов состав медленно трогается и катится под уклон, обратно в Синистру. Еще в темноте слышались время от времени всхлипы: это плакал, сопя и тихо поскуливая, словно обиженный, капризный щенок, Петрика Хамза. У альбиносов, подумал я, нервы слабые, потому они так легко впадают в отчаяние.

— Запах мой вам не мешает? — предупредительно спросил док Олеинек, наверняка лишь для того, чтобы нарушить молчание: вдруг оно и вызвано его запахом? — Скажите честно! Я ведь знаю, что я немного вонючий.

— Ничего подобного!

— А то у меня бывали случаи…

— Вполне нормальный запах.

— Не утешайте меня. Бабы мне часто давали от ворот поворот. Так, бывало, и говорят: это из-за твоего запаха. Правда, меня это не особо волновало. А потом прислали ко мне этих близнецов.

— Близнецы — это со многих точек зрения хорошо.