Еще раз перечитываю письмо от мамы. Пишет о том, что дома без меня стало пусто, беспокоится, как устроился с питанием, кто стирает. «Мальчик мой, я так беспокоюсь, все думаю, что ты заболеешь. Ты ведь единственный врач в Озерках, и ты один лишен квалифицированной медицинской помощи. Мне снилось, что ты вернулся худой, измученный, в чужом старом пальто. Я не верю снам, но этот почему-то встревожил меня».
До сих пор я для мамы «мальчик». Помню, как смущало меня такое обращение. Когда я учился в школе, мне очень не терпелось стать взрослым и вдруг: «мальчик». Я сутулился, покашливал и спешил скрыться. Теперь это смущение представляется мне смешным. Подпись в конце письма: «Твоя Мама». «Мама» написано с заглавной буквы. Это единственное несогласие мамино с русской грамматикой.
Представляю во всех мелочах нашу комнату, в которой мы прожили столько лет. Комната с широким окном, выходящим на Волгу. Мама, должно быть, вернулась из школы, сложила на письменный стол стопки ученических тетрадей, греет на электроплитке ужин, сваренный еще утром. Чтобы не было скучно, она включила репродуктор. Все напоминает ей обо мне: сундук в углу, на котором я спал, полочка для книг, сделанная мною, трещина на зеркале, которое я уронил в детстве. Она ужинает одна и думает о том, что настает время, когда пора расстаться со школой, которой она отдала двадцать пять лет жизни. За окном темнеет, и та же луна, что смотрит здесь в мое окно, там освещает поверхность Волги. Серебряной листвой трепещут маленькие волны.
Все это происходит как будто на другом континенте, бесконечно далеко от меня. Одинокая птичка за окном, в лесу, все поет, поет…
ЕЩЕ ВСТРЕЧИ
Мы разделили Озерки на три неравные части — мне досталась главная улица, Погрызовой — переулки, а Леночке всего домов двадцать.
Ольга Никандровна не преминула поворчать:
— И зачем ноги бить без толку? Я и без того всех знаю.
Мне же не терпелось как можно скорее познакомиться с людьми. И вот я хожу из двора во двор с блокнотом в руке. Осматриваю всякие закуточки и пристройки. В избах у большинства чисто. Дворы, напротив, у многих грязны, изрыты свиньями, загажены курами. Когда говорю об этом, хозяева удивляются:
— Куда денешься? Скотина…
В некоторых дворах так грязно, что проложены доски от калитки к крыльцу, а около порога так и стоят дежурные сапоги, заляпанные грязью, — их одевают, чтобы пройти в коровник или к свинье.
Около хлевов кучи навоза. Вьются, жужжат мухи. Спрашиваю, почему его не убирают, и слышу в ответ:
— А куда его сейчас? Весной на огород вывезем.
Хожу, а на душе становится все тревожнее — начинаю понимать, как много работы впереди. Надо бы совсем по-другому планировать дворы, огораживать часть их специально для скота. А кто будет делать и когда? Как и где хранить навоз?
И не только в дворах навоз. Около колхозного коровника он лежит целой горой, успел уже превратиться в перегной, порос высоченным бурьяном. Обидно, что такое богатство лежит без пользы. Записываю, что надо поговорить об этом с председателем колхоза.
…Бригадир Маломальский живет в большой и почти пустой избе. Он встречает меня босой, еще не умытый, с каплями желтой слизи в уголках глаз. Извиняется за беспорядок в доме и, обминая в пальцах свернутую из газетной бумаги цигарку, говорит бойким, суетливым голоском:
— Премного рад познакомиться. Раненько вы. Однако, как говорил мой родитель, кто рано встает, тому бог подает.
В окнах жужжат, мечутся мухи, на шестке русской печи валяются картофельные очистки. На полу расстелен тулуп, пузырятся неуклюжие подушки в цветастых наволочках.
— С кровати клопы нас выжили, — виновато поясняет Маломальский.
С подойником в руке входит жена его — громоздкая, полная; цедит молоко в кринки, прикрывая их пожелтевшим куском марли. Прислушивается к тому, что он говорит, окидывает его угрожающим взглядом.
— Афоня! Поди корову выгони.