Дардай, встрепенувшись, прислушался, с сожалением отпуская от себя приятные видения давних лет…
Знакомо, в тоскливом холодке, заныло сердце… Ах, эти неожиданные стуки в дверь! Кому он на сей раз понадобился? Кто там, снаружи? С чем? А вдруг…
Но надо открыть…
И обозлился, когда увидел перед собой вездесущую старуху Шатухан. Вот народ! Не развиднелось еще как следует, а она уже притащилась… Такое сновиденье оборвала!
Бабка Шатухан присела на лавку, вытащила из-за пазухи трубку с длинным чубуком, он тут же набил свою — закурили вместе.
— Однако студено, — промолвила старуха.
— Есть немного, — невольно поежившись, отозвался он.
— Затопить?
— Затопи, — ответил равнодушно.
И ждал: зачем пришла?
Недолго томила старуха. А заговорила — не остановить. Снова о том же — как самолично, да не одна она, видели черта, заглядывавшего в окно дома табунщика Сэрэна. Черт в Шаазгайте?! Сроду такого не бывало!
С ужасом и любопытством смотрела старуха на шамана.
Дардай, вздыхая, проговорил:
— Худо будет…
Сноровисто придавил подошвой подшитого валенка перебегавшего от стены к печке тощего усатого таракана — тот хрустнул, как орех.
В острых не по возрасту, живых глазах старухи — любопытство и жуть.
Дардай не спешил объяснять: пусть помучается! Наконец лениво поинтересовался:
— А что, этот проклятый черт у окон других домов не показывался?
— Вроде б нет… не примечали!
— Только в окно табунщика, значит…
— Только, только! Страшилище… Морда черная, с рогами!
— Я Сэсэг уже говорил…
— А нам… мне поведайте, святой отец! — Еще пуще забегали глаза старухи. — Рядом живем-то!
— Грехов много у этой семьи…
— Да что вы?!
— Много… Пегий, как ни странно, был онго. Боги обиделись. Вот и подсылают злых духов в обличье чертей…
— Пэ-э!.. Ой-ой-ой!
— Священный жеребец стал жертвой хищников. Как же не гневаться богу лошадей? Пока не нашлет беду на семью табунщика — не успокоится. Н-да… Вот молюсь за них!
— За что же это? За что ей-то? — И бабка Шатухан вдруг сама упала на колени, из глаз ее посыпались слезы. Она принялась молиться, касаясь лбом грязного, давно не метенного пола… Причитала в тоске, просила его, шамана: — Заступитесь за Сэсэг, святой отец, пожалейте… умилостивите всевышнего!
А когда снова присела на лавку, ее сухое тело все еще ходило ходуном. Она редко роняла трудно дающиеся ей сейчас слова:
— Не возьму… в толк… почему жеребец… онго? Не мерин — жеребец… А?
Дардай осуждающе головой качал:
— А ведь так… никуда не деться! Сэрэн, уж я точно знаю, богохульником был, греха не страшился… Я свыше получил подтверждение: он сам освятил жеребца в онго. Как в насмешку!
— Помилуйте…
— В насмешку… точно.
— Неужели мог пойти на такое… ай-ай! — Старуха затряслась снова.
— Вот и расплата за великий грех! Близка…
— Помогите им, святой отец…
— Стараюсь, как же… однако — боги!
Дардай косился на старуху: какое впечатление производят его слова?
— А Сэсэг… мальчишка ее… что они делают? Зайди к ним — в сенях остановись. Там голова и ноги пегого жеребца лежат! Почему не захоронили? Подсказывал им, что надо… Не грешно разве? А тэнгэри — он ви-и-дит… И бог лошадей — простит ли?
Бабка Шатухан выскочила от шамана с такой тяжелой головой и ощущением подкатывающейся тошноты, зябкой слабости в ногах — будто угорела. Хватала ртом морозный воздух — и не могла вздохнуть… Наконец отдышалась. Сразу же побежала по дворам — рассказать, что от святого услышала. Ей жалко было Сэсэг, но промолчать сил не было.
Круглились в испуге глаза женщин, робко и с жалостью поглядывали они в сторону дома табунщика Сэрэна… Что-то будет?
15
В Улее вечер. Легкая поземка змеится меж домами, лижет дорогу. Все кругом в неровном и пугливом лунном свете. Дымы из печных труб кудрявятся, размазываются ветром на фоне сизого стылого неба, редко усеянного маленькими звездочками. Где-то на окраине громко, протяжно скулит собака, словно жалуется на что-то всему белому свету…
Учительница Дарима Бадуевна спешит в школу: там должны собраться старшие ученики, те, что работают. Приходят они теперь раза два-три в неделю: кто с фермы, кто с пилорамы, кто прямо из леса… Война заставила их принять на свои худенькие плечи заботы ушедших на фронт отцов и старших братьев.
Для нее они — те же дети, подростки. Лишь непослушнее сделались их загрубевшие на стуже пальцы, когда берут они тоненькую ученическую ручку… Сколько любви и жалости у нее к этим взрослым детям.