Выбрать главу

«Стараюсь», — сказал он, но тут же, узнавши, что я собираюсь писать роман о войне, о быте войны, о солдатах, об окопной жизни — если это можно назвать жизнью, пригласил меня обязательно побывать у него в Пахре, на даче, пожить там и посмотреть, вернее, просмотреть богатейшую его фототеку.

— Вы знаете, — сообщил он, — я всю войну снимал и собирал фото: на дорогах, в окопах, в заброшенных избах, маленькие, большие, с документов, парадные, семейные, и ох как вам необходимо это все посмотреть. Уверен очень и очень — вам поможет моя фототека в работе. Приезжайте в любое время. Я вам дам ключ, садитесь и действуйте. Вот я съезжу в Крым, подлечусь, поработаю…

Я робко возразил — не надо бы в Крым-то. Два раза я там был и оба раза дело оборачивалось обострениями.

— Да вот знаете, в Гурзуфе, такое удобное место для работы, в военном санатории…

Я сказал, что сушиться нашему брату-пневмонику, наверное, следует все же в сухом месте, где-нибудь в Туркмении или в Таджикистане.

— Или вот, — вспомнил я, — в Узбекистане. Вы же его обжили, перевели на русский…

— Да, обжил, — согласился он, — наверное, туда и поеду, когда-нибудь. Но сейчас вот собрались уж… И нравится мне в Гурзуфе. Да, секретарша моя принесет вам все, что я успел сказать о вашей рукописи. Извините, что на диктофон — но так скорее, да и руки у меня что-то дрожат последнее время. Мы с вами потом обязательно еще встретимся. Вот я подлечусь, отдышусь — и поговорим, непременно поговорим. Нам есть о чем поговорить, и не только по рукописи, нам говорить и не переговорить о войне. Беритесь. Пишите. Мы, газетчики, уже «свою» войну написали. Вы правы — по количеству написанного выходит, что мы — главная ударная сила были на войне… — Он опять слабо махнул рукой, закашлялся и долго, мучительно хрипел.

Я поднялся.

— Все-таки мне надо уходить, Константин Михайлович. Я и так злоупотребил вашим вниманием и гостеприимством.

— Да что вы там такое… говорите… Господь с вами! — с перерывом произнес Константин Михайлович. Но он очень утомился и сам, верно, почувствовал это, надписал мне на память несколько книжек, в том числе особенно мне дорогую как бывшему окопнику — «Шел солдат», и мы стали прощаться. В коридоре, подав мне руку, Константин Михайлович слабо коснулся щекой моей щеки, и меня чуть уколола редкая щетина.

«Симонов — и не бритый! Да что же это такое?» — на глаза навернулись слезы.

Я поклонился всем домашним и вышел, осторожно притворив дверь.

Более Константина Михайловича я не видел, ни живым, ни мертвым. Звонил ему еще раз и по стонущему голосу понял — в Крыму ему стало хуже и разговаривает он со мною лежа.

А потом раздался, уже в Вологду, телефонный междугородный звонок, и Константин Михайлович сообщил, что звонит из больницы, что тут его хорошо подлечили, что он работает, непременно хочет со мной встретиться, показать фототеку. И я решил, как он выпишется из больницы, отдохнет маленько, одолеет писательскую текучку, сразу же и поеду к нему, хоть на недельку.

Но вскорости прилетел, приехал ли откуда-то, и прямо у дверей жена моя, Мария Семеновна, дрожа голосом и утирая слезы, сообщила:

— Ты знаешь, беда-то какая!.. Константин Михайлович скончался.

Вот и все, что я вспомнил и смог вспомнить и написать о человеке и писателе, к которому всю жизнь привязан как читатель, уважал его как гражданина, воина и труженика, такого, каких, к сожалению, ныне очень мало в нашей литературе, вялой от лености и самодовольства.

А все, что успел надиктовать Константин Михайлович о рукописи «Зрячий посох», всего за несколько часов до отхода поезда в Крым, будучи совершенно больным, разбитым — пусть станет послесловием к этой книге, и уроком нам, в сущности, физически здоровым людям, частенько проживающим часы и дни в пустопорожней суете, болтовне и прекраснодушии.

И еще несколько строк, подтверждающих его постоянное, какое-то неудержимострастное стремление помогать людям, и не только литераторам, а всем-всем, кто встречался на его непростом жизненном пути, в особенности тем, с кем он воевал.

Мысль моя, родившаяся после чтения дневника Константина Михайловича и личной встречи с ним, мысль летучая, мимоходная, о том, что он, как и все мы — фронтовики, чувствовал вину перед погибшими и рано потерянными друзьями, получила неожиданное подтверждение. После того как отрывок о встрече с Симоновым был напечатан в «Советской культуре», мне пришло из Москвы письмо от Карины Савельевой, в девичестве — Трошкиной, первой, кстати, когда-то откликнувшейся на мой «Звездопад» в газете «Литературная жизнь».

«Вчера мама дала мне газету с Вашими воспоминаниями о Симонове. Велела прочесть, сохранить: она будет беречь вырезку. Дело в том, что с Константином Михайловичем нас связывает давняя, очень давняя близость. Вместе с моим отцом, фотокорреспондентом газеты «Известия» Павлом Трошкиным, он воевал на Халхин-Голе и несколько лет в Отечественную. Он писал, папа снимал. Они дружили, и я с детства помню его в нашем доме. Когда в 1944 году папа погиб под Станиславом (он похоронен на холме Славы во Львове), первым поддержал маму Константин Михайлович. И с тех далеких времен никогда не забывал нас. Более чуткого товарища у нас не было. Брат потом часто с Симоновым работал по линии документального кино (он режиссер), и не раз он приезжал к нам, рылись в папиных архивах, подбирали снимки для его книг. О папе он писал часто и много. Может быть. Вы читали в последней книге «В разные дни войны» — там почти целая глава посвящена. Константин Михайлович любил отца и был верен памяти его всю жизнь. А со мной он собирался готовить альбом о Халхин-Голе. У меня много еще не разобранных снимков, несколько десятков (в негативах). Он хотел написать предисловие и договориться с издательством. Я все ждала, когда он немного разгрузится, и не беспокоила зря. А все так быстро и трагически кончилось. Для нас это было потерей родного человека. Он был для нас продолжением отца в жизни, с ним он и умирал».

Константин Симонов

Москва

В. П. Астафьеву

Дорогой Виктор Петрович!

Очень жаль, что обстоятельства у нас обоих складываются так в обрез. Попробую надиктовать, чтобы не ушло из памяти, хотя бы часть пришедшего в голову в связи с Вашим «Зрячим посохом». Только часть — всего заведомо не успею.

Простите за такую вынужденную, странноватую форму переписки. Сейчас сяду за диктофон — не судите строго эту неправленную запись.

18. 5. 79 года

Ваш Константин Симонов.

Дорогой Виктор Петрович!

Продолжаю диктовать начатое от руки. Простите за небрежности, потому что из-за отъезда не смогу уже этого прочесть и поправить.

Буду писать разрозненно, пометок я, так же, как и выписок, читая рукопись, не делал. Сейчас жалею, но виною тому было увлечение рукописью.

Начну с самого Александра Николаевича. Ваши отношения с ним были намного короче, чем мои. Вы с годами стали друзьями с ним — в истинном смысле, самом серьезном смысле этого слова, а я остался его товарищем по Лит. институту, знавшим его, ценившим и стремившимся в связи с разными своими литературными должностями по возможности делать ему хорошее, а не худое, в меру моих сил. Вот и все, пожалуй. Поэтому Вы знаете о нем бесконечно больше вглубь, чем я, но может быть, длительность моего знакомства с Александром Николаевичем и некоторые, связанные с этим, соображения будут Вам не бесполезны.

Познакомился я с ним в 1934 году, когда был второй набор в вечерний рабочий литературный университет, ставший впоследствии Лит. институтом. Отделение было тогда только вечернее, так что почти все работали.

Помнится, что Саша Макаров пришел в институт не только как критик, но и как поэт, во всяком случае — не то он посещал одновременно и критический, и поэтический семинары, но поэтический, наш семинар он довольно долго посещал, во всяком случае какие-то месяцы на протяжении первого года.

Руководителем нашего семинара в ту пору был Илья Докор, по профессии своей основной — врач-психиатр, и в то же время критик, очень любивший поэзию и, на мой взгляд лично, неплохо разбиравшийся в ней. Во всяком случае, он сумел создать у нас атмосферу искренности и нелицеприятного говорения правды друг другу в глаза, а это одно уже было очень важно. Стихи, на мой тогдашний вкус и мои тогдашние представления, у Макарова были слабые, подражательные, нежные, есенинские — не вообще есенинские, а именно — нежные есенинские, мне кажется, что ему был близок нежный Есенин, более ранний, более искренний и не надрывно деревенский. Стихи Саша Макаров показывал, помнится, обсуждали его стихи на одном из семинаров, особого одобрения они не заслужили, но к своему неуспеху он отнесся с какой-то мягкой иронией, как человек, сам хорошо понимавший, что его дело — не эти стихи, а что-то другое.