Суетясь отчего-то, он подхватил протянутый доставщиком карандаш, черкнул какую-то закорючку в указанном месте, закрыл дверь и стал распечатывать телеграмму.
— Что это там? — выглянула из-за двери своей комнаты теща. — Телеграмма? Кому?
Она давно уже, лет десять, жила без мужа — для дочери, а потому особенно дорожила своим домом, созданным ею укладом его, со строгой основательностью во всем, продуманностью и бережливостью; из-за одиночества обзавелась множеством друзей во всех концах страны — приобретенных в санаториях, как правило, в которые она ездила каждый год, обменивалась с ними письмами, поздравительными открытками, но на постой, когда они приезжали в Москву, никогда не приглашала, обговаривала это заранее и сердилась, если уговор нарушали. Писем ей приносили по два, по три в неделю, она любила их получать, потому-то сейчас и выглянула.
— Так кому телеграмма? — нетерпеливо повторила она, вытягивая из-за двери худую жилистую шею и не переступая порог, так как была уже в ночной рубашке и с двумя сосульками бигуди в остриженных а-ля Гаврош седых наполовину, прямых волосах.
— Мне, — сказал Берестяков. — Из дому.
— Дом у тебя теперь зде-есь, — с улыбкой, в шутку вроде, но наставительно протянула теща. — От родителей, да?
— От родителей. — Берестяков посмотрел на тещу, и вдруг, впервые за те восемь месяцев, что был женат, стала она ему неприятна. — Бабушка у меня умерла.
На «семейном совете» решено было, что Берестяков попытается обернуться в два рабочих дня — понедельник, вторник, — чтобы не терять лишних денег: отпуск все-таки без содержания, да дорога туда-обратно, да там еще траты, может быть, так что терять эти пять рублей, которые ему набегают за день, совсем ни к чему.
«Совет» происходил утром, на кухне, за скорым, перед выходом на работу завтраком; светало, за окном падал легкий пушистый снежок — такой обычный, покойный начинался день…
— Билет мы тебе за полцены соорудим, — сказала Берестякову жена. — Я у кого-нибудь из мальчишек в институте стрельну студенческий — кто там физиономию в шапке-то разглядит.
— Да, это ты правильно решила, — озабоченно поджимая губы, покивала теща. — Я тоже только что предложить хотела. Ничего, я считаю, плохого в этом нет. Сколько у нас денег — много ли? Непредвиденные все же расходы, чего бы не сэкономить.
Берестяков, помешивая ложечкой чай, не глядя на тещу, пробормотал:
— Да родители… они мне, наверно, возместят все… Бабушка, кстати, на похороны откладывала…
— Ну, значит, ихние деньги целее будут, — перебила теща. — Что лишние-то тратить? — Подперла щеку ладонью и сожалеюще-ласково покачала головой. — Ой, Лександр, Лександр, молодые вы у меня оба еще, не знаете жизни-то…
— Как, мама, не знаем! — с упреком взглянула на нее жена. — И какие мы молодые. Я институт кончаю, а Шура уж и совсем взрослый — закончил, работает… Правда ведь, Шура? — подмигнула она Берестякову из-под соблазнительной такой своей челки, приоткрыв рот и проводя язычком по верхней губе.
Берестяков не ответил. Теща назвала его Лександром — так, как называла бабушка, и снова, как вчера, когда сказала, что дом у него теперь здесь, в Москве, стала она ему неприятна. Когда-то, еще до женитьбы, числясь женихом, он посмеялся, что бабушка, кроме как Лександром, никак иначе его не зовет, и в том, что теща вспомнила об этом в такой момент, не было ничего плохого, но вот то, что назвала его так… Он дотянулся до репродуктора, стоявшего на холодильнике, включил его, и Муслим Магомаев запел: «Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала…».
— Ой, переключи, — тряхнула челкой жена. — Глупая до чего песня.
Берестяков переключил на «Маяк», диктор дочитывала известия, сообщала о погоде в Москве.
— А у нас сейчас градусов двадцать, — сказал Берестяков. — И снегу полно…
— В Свердловске, — поправила его теща, и жена со своего места в углу, хмыкнув, развела руками, присоединяясь к упреку. — «У нас» — это в Москве. Ты б с Урала, кстати, кедровых орешков привез. Вот как тогда, когда еще женихался. Они там, говоришь, на рынках по божьей цене.
— Ма-ма! — Жена укоризненно посмотрела на тещу, вздохнула и покачала головой.
— Ну а что, что я такого сказала? — Скулы у тещи зарозовели, губы поджались — она не любила, когда дочь, как она говорила, начинала ее учить. — Ничего обидного для Шуры я не сказала, это жизнь, жизнь, понимаешь ты, нет? Все соседствует. Правда ведь, Шура?
— Да, — пробормотал Берестяков, выбрался из-за стола, вышел в прихожую и стал одеваться.