Выбрать главу

Мысли эти были так ужасны, что она зажмурилась, чтоб не видеть человека, олицетворяющего собою это ужасное предположение.

— Я к вам пришел, когда уж идти было больше не к кому, — продолжал между тем Ветлов, нарушая тяжелое молчание, воцарившееся в комнате. — Придумайте что-нибудь… ведь она ваша родная дочь… вы живете среди наших врагов, вы их всех знаете, вы знаете, чем можно их подкупить или разжалобить… попытайтесь это сделать, помогите нам… Обещайте хоть помочь, уж вы нам и этим сделаете благодеяние… Если б вы только знали, что значит потерять надежду на спасение дорогого существа!.. Одна только эта надежда и спасала меня до сих пор от безумия… Дайте мне эту надежду хоть на несколько дней… хоть на несколько часов, чтоб я мог собраться с мыслями, одуматься, сообразить… Ведь я близок к сумасшествию, так близок, что начинаю сомневаться во всем… даже в том, что я еще существую… К вам я пришел к последней… больше не к кому… вы — ее мать… вы носили ее под сердцем… Давно уж русским людям нечем дышать в России, давно уж нас гонят и мучают… с царя Петра это повелось, и уж теперь конец России близок… судите сами, таких, как мой отец, как Праксин, как Федор Ермилыч и как все их родичи и по духу близкие, таких все меньше и меньше, с каждым днем число их уменьшается… Сам я давно бы ушел в монастырь, если б не Лизавета…

Для чего он ей это говорил?

Но вопрос этот, мелькавший в его уме, не в силах был остановить срывавшиеся с языка слова. Какое-то особенное жгучее наслаждение ощущал он, прислушиваясь к звукам собственного голоса, точно голос этот доходит куда-то далеко и высоко, куда раньше не доходили самые усердные его молитвы и воззвания.

— Вам бы цесаревна могла помочь, — решилась наконец вставить ошеломленная слушательница в его страстную, полную отчаянной решимости речь.

— Цесаревна?.. Да разве она смеет заступаться за своих? Разве не вырвали из ее объятий любимого человека, не замучили его, не сослали туда, откуда от него никогда и вестей не может быть? Разве ее всячески не унизили, не оскорбили, не разорили, не отняли у нее возможность помогать самым близким? Разве она не должна жить в вечном страхе за себя и за последних, оставшихся еще при ней слуг? Цесаревна может только плакать и молиться за погибающих из-за нее, она может только срывать с себя последнее, чтоб облегчить их страдания, подкупить палачей, чтоб скорее их прикончить… Цесаревна!.. — прибавил он в порыве отчаянья, сменившего призрачное облегчение, которое он почувствовал, описывая страдания родины под иноземным гнетом. — Цесаревна рассталась с подарком отца, со звездой, которая должна была служить украшением ее царского венца, когда народ опомнится и весь поднимется на ее защиту! Она отдала эту звезду моей Лизавете — вот все, что она могла для нее сделать! Ничего не можем мы от нее требовать, она — последняя надежда России, все русские люди отдадут за нее жизнь, как отдал Шубин и все, кого с ним замучили, казнили, ссылали.

Его уж давно не слушали. Маскарад… костюм Юноны… Позье…

Новые представления, сменив впечатления, навеянные словами Ветлова, неотступно закружились в уме легкомысленной польки.

— Про какую звезду вы упомянули? — задыхаясь от волнения, спросила она. — С вами она? Можете вы мне ее показать?.. Да показывайте же скорее! Мне, может быть, этой звездой удастся спасти Лизавету! — вскричала она, заметив недоумение, выразившееся на лице ее зятя.

— Возьмите, — сказал он, подавая ей футляр, завернутый в бумагу, который лежал у него в боковом кармане.

С лихорадочной поспешностью развернула она бумагу, нажала пружинку футляра и чуть не вскрикнула при виде брильянтов, засверкавших розовым блеском при свете зажженного кенкета, к которому она их поднесла.

Ошеломленное воображение заиграло. Тысячи новых планов, соображений затеснились в мозгу. И многое из того, что еще за минуту перед тем казалось ей немыслимым, становилось не только возможным, но и несомненным.

— Доверьте мне эту вещь на несколько часов и приходите завтра за ответом… Ничего не могу вам обещать, но клянусь сделать все возможное, чтоб спасти Лизавету… Идите, идите, времени терять нельзя, — продолжала она, вне себя от нетерпения скорее начать действовать и досадуя на него за то, что он продолжает неподвижно перед нею стоять. — Приходите завтра… в это время… если меня здесь не будет, подождите немного, меня позовут, и я тотчас же прибегу к вам…

Она стала приводить в порядок свой помятый наряд и попорченный волнением и долгим рысканием по городу грим, сбросила с себя растрепавшийся парик, вынула из шкафчика какие-то баночки, скляночки и коробочки, села перед зеркалом и принялась себя белить и красить; из другого шкафа она извлекла новый парик, надела его и начала снимать с себя платье. Проходя за чем-то в угол, она заметила Ветлова, тут только вспомнила, что он еще не ушел, и спросила у него с раздражением, что он тут делает.

— Я приказала вам прийти завтра, не мешайте же мне одеваться, чтоб идти хлопотать за Лизавету. Ведь она, сударь, мне дочь, вы это, кажется, совсем забыли? — прибавила она строго.

Он хотел ответить, но слова не выговаривались, и в невыразимом душевном смятении, не понимая, ни что с ним делается, ни что его ждет, предаваться ли надежде или отчаянию, вышел из комнаты.

В коридоре он встретился с горничной, бежавшей в комнату пани Стишинской с докладом, что месье Позье, окончив свою работу, спрашивает, желает ли его видеть резидентка.

— Очень мне его надо видеть, очень, проси его не уходить, не повидавшись со мною, — отвечала ее госпожа.

У пани Стишинской были веские причины торопиться с окончанием своего туалета, а между тем по уходе горничной она не тотчас же надела вынутое из шкафа свежее платье, а принялась рассматривать звезду цесаревны, которой так неожиданно сделалась на несколько часов обладательницей, и чем больше всматривалась она в нее, тем более возрастало ее восхищение.

Да, ни у кого здесь нет брильянтов такого цвета. Позье прав: кто раз их увидел, тот никогда их не забудет и не пожалеет дорого заплатить. Кому ее прежде показать? Герцогу? Герцогине? Самой императрице? Наследной принцессе?.. Нет! Нет! Она прежде всего побежит с ними к Позье, а уж потом к императрице или к герцогу… Бедная цурка! Все же она ей дочь, и если ее заточение в тюрьму на ней не отразилось, то это потому, что все это произошло в Москве… Если, же ее казнят или сошлют в Сибирь, про это и здесь заговорят, и матери ее не очень-то будет ловко принимать участие в маскарадах… Непременно надо постараться ее освободить… Они тогда, без сомнения, уедут к себе в лес, и о них долго-долго не будет ни слуху, ни духу… Разве что надежды русских людей осуществятся и их цесаревна сделается императрицей?..

Мысль эта заставила ее засмеяться: такой нелепой и неправдоподобной она ей показалась. Императрица так крепко сидит на престоле, герцог так ловко и умно отстраняет тех, кто мог бы служить помехой его замыслам, избрана уже наследница престола, и с каждым днем здесь все больше и больше привыкают к мысли, что после тетки она будет царствовать… Надо быть безумным, как этот Ветлов, чтоб этого не понимать и гнаться за химерами, когда можно было бы жить преспокойно тем, что есть под руками… И не все ли равно, от кого брать счастье, от своих или от чужих? Смешные эти русские люди, все-то у них не так, как у других… Совсем какие-то особенные, не похожи ни на поляков, ни на немцев, ни на французов, ни на кого не похожи… И все от недостатка цивилизации… Герцог, Остерман, Левенвольде, все иноземцы правы, когда утверждают, что такого странного, дикого народа, как русский, Европа долго не будет терпеть в своем соседстве… Уж одна их религия чего стоит!