Но остальные и не думали следовать за Голеску. Они наблюдали издалека, как он, прихрамывая, скользит вдоль парка, словно подгоняемый какой-то волшебной силой.
Библиотека находилась в карантинном бараке, на втором этаже, где для каждой национальности была отведена специальная комната.
Вскоре здесь создалась своеобразная атмосфера. Так установилось, что если человек по собственной инициативе приходил сюда и просил произведения Маркса, Ленина, Горького или Шолохова, переведенные на соответствующий язык, присаживался где-нибудь в самом отдаленном уголке под внимательными и довольными взглядами присутствующих, то его появление здесь считали как присоединение к антифашистскому движению. Даже тогда, когда он просил Эминеску, Крянгэ или Садовяну, Гете, Данте или Петефи, разумеется в оригинале, вывод делался тот же самый.
Горячо и бурно в библиотеке обсуждались как самые острые проблемы жизни, так и потрясающие открытия, которые делали читатели, с жадностью прочитав книги.
Здесь же проходили заседания каждого национального антифашистского актива под прямым наблюдением и руководством соответствующего комиссара.
И так как Голеску было известно, какое мнение может вызвать его появление в библиотеке, он под испытующими взглядами десятков людей, боясь, как бы о нем не подумали что-либо, повернулся к находящимся вблизи людям и на всякий случай уточнил:
— Не беспокойтесь, я не продаюсь так легко! У меня спорное дельце с господами наверху.
Комната, отведенная для румынской библиотеки, была самая узкая, длинная, с высоким потолком и окнами, выходящими во двор. Вдоль стен стояли четыре шкафа без стекол и дверок, набитые книгами, и каждый мог брать их сколько угодно. С тех пор как увеличили паек папирос, библиотекари перестали бояться, что их книги пойдут на закрутки для махорки, перекупленной у тех, кто работал вне лагеря. В глубине комнаты на стене висели портреты Маркса и Ленина. Их взгляд был таким мудрым и проникновенным, что Голеску они на мгновение показались живыми, наблюдающими не только за его движениями, но и за его мыслями.
Чувство удивления усиливалось под взглядом десятков устремленных на него глаз. Непонятное появление там полковника Голеску вызвало на какое-то мгновение всеобщее оцепенение, за которым последовало вполне понятное смятение. Люди сидели вокруг небольших квадратных деревянных столиков, на лавках, прибитых прямо к полу, или группами по углам и около окон. Они делились впечатлениями от прочитанных книг с тем же интересом, с каким сообщали друг другу различные рецепты кулинарии; анализировали положение на фронтах с тем же хладнокровием, с каким подготавливали будущее Румынии. Вот почему молчание и удивление, с которыми был встречен Голеску, казались еще более напряженными. Но не удивление и молчание остановили Голеску на пороге.
Он пришел сюда сразиться с пятью людьми, которые, как ему казалось, обманули его. Голеску не терпелось унизить их так, как он только что был унижен. Между тем, пока он разыскивал их глазами, он был поражен тем, что увидел других людей, о присоединении которых к движению он ничего не знал, их простое присутствие для него было сравнимо лишь с ударами плети со свинчаткой.
Ему захотелось подойти к каждому и спросить:
— И ты меня покинул? И ты? Неужели комиссар все-таки смог вас убедить? Откуда вам знать больше, чем я? Да как же вы могли в такое время перейти на сторону русских, когда они драпают на Урал? Объясните мне, мерзавцы, как только такое возможно?
Но их было слишком много, и на губах у них появилась иная улыбка — странная, с превосходством, твердая, одна и та же у всех, настолько уничтожающая, что Голеску вдруг почувствовал, как она обезоруживает его. Он не в состоянии был произнести ни слова. Ему хотелось одного — бежать, добраться до тех немногих, кого следовало бы держать в узде и не потерять.
Ударили в било, созывая на ужин, и звук этот раскатился в лагерной тишине гармоничным гулом патриархальной вечерни. Казалось, замерло само время. Удары, однако, неожиданно прекратились, шум толпы на дворе, проникающий сюда, сделался еще сильнее. Люди бросились к окнам, распахнули их и с жадным любопытством стали спрашивать стоящих внизу людей:
— Эй, черт побери, что там случилось? Эй, слышите?
Во второй раз черное предчувствие овладело полковником Голеску.
Ветераны лагеря называли деревяшку, повешенную над входом в кухню, с помощью которой оповещали не только о времени раздачи пищи, но и подъем, и отбой, исторической. Она была вырезана из куска черного, крепкого, как железо, дуба, который не поддавался даже хорошему топору. Дождь, снег и все превратности судьбы не смогли разрушить ее. Даже удары колотушки в течение стольких лет смогли пробить в ней углубление всего лишь на глубину ладони.