Выбрать главу

Хараламб отметил насмешливое выражение на лице комиссара и, встревоженный, спросил:

— Мне, наверное, не надо было рассказывать об этом?

— Нет, надо, — спокойно ответил Молдовяну. — Ты не представляешь, как мне интересен твой рассказ. Продолжай, пожалуйста!

— Господин комиссар, — попытался оправдаться Хараламб, — возможно, я заразился сумасшествием, как и остальные. На войне, под грохотом разрывов и трескотней автоматных и пулеметных очередей, человек перестает жить тем, что его отличает от других существ, населяющих землю. Я слышал многих идиотов, утверждавших, что война очищает вселенную, дает новый толчок цивилизации и тому подобное. Я же, напротив, убедился, что война оскверняет, извращает человеческую сущность, ставя на первый план инстинкты, возвращает нас к пещерному состоянию. На войне человек — лишь простой предмет, без имени, биографии, без сознания. Его достоинство и разум сведены к нулю. Поэтому пусть вас не удивляет, что и у меня, хотя я целыми днями только и делал, что штопал разорванные пулями или осколками тела, было такое мнение, о котором я говорил.

— Нет, меня это вовсе не удивляет, доктор!

— Странно! Почему вы так смотрите на меня?

— После всего того, через что тебе пришлось пройти, у тебя должно быть очень грустно на душе.

— Грустно? Да, да, думаю, что я понимаю вас. Вы правы, конечно. По сути у всех у нас очень, очень грустно на душе, господин комиссар!

Слышался только монотонный шорох тряпок. Через широко открытые окна в помещение врывались порывы холодного ветра, вступая в противоборство с теплом, распространяемым печуркой, набитой толстыми поленьями. Позади них на пол с шумом были опрокинуты несколько ведер воды, и пол там сразу заблестел. Впереди них были только Ульман, Тот и Юсита, занятые своим делом, так что никто не мешал беседе.

Доктор Хараламб продолжал, выдержав, не смутившись, внимательный взгляд комиссара:

— К несчастью, господин комиссар, этот мой страх перед коммунистами сохранялся и особенно усилился во время плена. И не один я испытывал его. То же было и с другими, и не раз мы говорили себе, что вот в этом лесу или в той ложбинке нас перестреляют. Вы не представляете себе, как легко и при этом безнаказанно можно убить безоружных людей! И здесь, в лагере, всякий раз, когда я видел вас, я пытался различить слово или жест, по которому нас поставят к стенке! И сам приходил к выводу, что, если следовать определенной логике, вы имели право поступить так.

— По какой же логике, господин доктор? — прервал его Молдовяну.

— Скажем, по имманентной. Вам знакомо это слово?

— Ага! Я понял. Речь идет фактически о логике, соответствующей вашим взглядам там, на фронте!

— Да, да, конечно! И вот почему, господин комиссар. Я в Дахау или в Бухенвальде не был, чтобы ужасаться тем, что проделывали там наши немецкие коллеги. Но, клянусь, я видел достаточно лагерей, устроенных немцами, в которых люди были низведены до положения собак. Я видел колонны русских пленных, над которыми совершали преступления в индивидуальном или массовом порядке, в зависимости от вдохновения или каприза немецкого офицера. Я видел, господин комиссар, как втаптывается в грязь человеческая жизнь. Почему я говорю все это? Для сравнения с тем, что вижу здесь, и чтобы спросить себя: где головы, насаженные на колья проволочного заграждения? Где логика, согласно которой вы могли бы ответить тем же? За какими печатями скрывается понятие «коммунист»? Проявив поменьше добросовестности, вы легко могли бы превратить этот лагерь в кладбище, но вы не сделали этого. Почему? — Хараламб на мгновение замолк, вытер пот со лба и, посмотрев в глаза Молдовяну, изменившимся тоном, с оттенком беспокойства, спросил: — Господин комиссар, скажите мне искренне: вы уверены, что нам, врачам, и вам, начальству, удастся справиться с эпидемией?