— Твои возражения справедливы, — согласился Оболенский, — идеи истины, свободы, правосудия составляют необходимую принадлежность всякого мыслящего существа и потому доступны и понятны каждому. Но форма их выражения или выражение их в поступке тоже должно подчиняться общей идее. Идея справедливости великолепна и законна. Бедняк, по идее справедливости, может сказать богатому: «Удели мне часть своего богатства». Но, получив отказ, он решится отнять у него эту часть силой, своим поступком нарушив идею справедливости и став насильником. В республиках мы видим угнетения и несправедливости, как и в монархиях. Я понимаю, государственное устройство есть осуществление идей свободы, истины и правды, но форма государственного устройства зависит не от теоретического воззрения, а от исторического развития народа, глубоко лежащего в общем сознании, в общем народном сочувствии. Кроме законов уголовных, гражданских и государственных, как выражения идей свободы, истины и правды, в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью.
— Каково же, по твоему представлению, это государственное устройство с идеей общей любви?
— Сейчас не знаю…
— Значит, ты полагаешь, что, видя все несправедливости, творящиеся вокруг, мы должны ничего не предпринимать из опасения, что, избавя одних от тиранства других, как-нибудь не допустить нарушения справедливости в отношении тирана? Так?
— Я не знаю…
После разговора с Оболенским Рылеев особенно почувствовал, что если не начать действовать в ближайшее время, то тайное общество разрушится…
«Во всяком деле есть начало, высшая точка и спад, и эта последовательность закономерно неизбежна, — думал он. — Решительность членов общества достигла высшей точки, далее будут сомнения, разброд — и он уже начинается… Если ничего не предпринять, то дело просто увянет, не принеся плода, пропадут многолетние усилия. Надо действовать».
В октябре приехал в Петербург в отпуск Трубецкой. За эти полгода, которые он пробыл в Киеве, он очень изменился. В нем появилась глубокая, какая-то основательная уверенность.
Рылеева, естественно, прежде всего интересовали дела Южной управы.
— Дела Южного общества, — говорил Трубецкой, — в самом хорошем положении, корпуса Щербатова и генерала Рота целиком наши. К тому же не только офицеры, но и нижние чины. Южане готовы начать хоть сейчас.
С двойственным чувством слушал Рылеев Трубецкого: то, что общество на юге так сильно, и радовало и беспокоило, и было обидно, что в Петербурге общество еще слишком слабо.
Трубецкой спрашивал:
— Что может сделать Северное общество для содействия Южному?
Рылеев вздохнул.
— Я со своей отраслью готов подняться, но нас мало, и мы будем лишь верными и бесполезными жертвами.
— М-да… Трубецкой помолчал немного, вскинул голову и, глядя мимо Рылеева, сказал: — Мне думается, что вы, Кондратий Федорович, слишком пессимистично оцениваете положение в Петербурге.
И Рылеев опять подумал: «Конечно, в столице есть и другие, кроме моей, отрасли общества, и, видимо, даже более крупные и высшие».
— В Киев я намерен возвращаться через Москву, — продолжал Трубецкой, — чтобы посмотреть, что там сделал Пущин.
— Его отрасль, как мне известно, увеличивается, — сказал Рылеев.
— Расширение общества, столь необходимое, принесло с собой и опасности, — продолжал Трубецкой. — О Южном обществе известно правительству, правда, мы не знаем о степени его осведомленности, но можно полагать, что пока известно немного, иначе нас бы уже взяли.