Было в этом какое-то утверждение себя и своего человеческого достоинства, вопреки жестоким, нечеловеческим условиям жизни солдата на войне.
От постоянной внешней подтянутости пожилые бойцы выглядели моложе своих лет. (Зато молодые казались старше — слишком серьезно смотрели глаза.)
А Наташа убегала в лес и, прячась за елями, сбрасывала с себя гимнастерку. В ржавой солдатской каске стирала белье и одежду и тут же сушила их на морозном ветру, волнуясь, что ей помешает обстрел или боевая команда. Руки то обжигались горячей водой, то стыли и коченели. В той же каске мыла и голову.
Оказывается, и здесь, на переднем крае, война требует от нее прежде всего — как ни странно — умения шить, стирать и чинить. Конечно, чтобы избежать излишних хлопот, проще было бы срезать косы и надеть мужскую одежду, которую бойцам меняли каждую неделю в полковой бане. Но тут поднимал голос старшина батареи.
— Я за всякое батарейное добро отвечаю, — заявлял он авторитетно. — И безобразия такого, чтобы косы стричь, допустить никак не могу.
Старшина раздобыл костяной гребень с расписной резьбой и торжественно, при всей батарее, вручил его Наташе вместе с голубым платком, купленным в Военторге. Голубой платок не шел к военной форме, но по всеобщему настоянию приходилось его носить.
Десятки глаз ревностно и требовательно следили за Наташей.
Каждый хотел увидеть в ней что-то общее с той, которой не было здесь.
В блиндаже старшины хранился толстый журнал — полный инвентарь всего имущества батареи. Первым номером в журнале стояло: «Пушка, калибр 76 мм, образца 36-го года — 4 штуки». В конце последней страницы мелкими буквами была сделана приписка: «Женская юбка бумажная армейского покроя — одна». Старшина решительно отказывался вычеркнуть эту строчку.
Шла битва у Сталинграда, а в смоленских болотах ждали, учились, готовились. Подносчики становились наводчиками, наводчики — командирами орудий. Топорок уже управлял огнем батареи.
Менялся и лес за рекой.
Порвалась, облетела сентябрьская листва. В октябре лес стоял сиротливый и голый. Обнаженные березы подымали к небу тонкие ветки. В ноябре на деревьях повисли серебристые бисерные нитки инея, сплетенные в паутину В декабре белыми пушистыми лапами разлегся по елям снег.
Только одно оставалось неизменным: фронт не двигался.
Очень трудно так вот стоять в обороне, знать наизусть каждую огневую точку врага, знать и терпеть…
…Минута затишья на переднем крае. Глубокие извилистые траншеи. В амбразурах — молчаливые пулеметы. За пулеметами — настороженные часовые.
Изредка взлетит ракета, ослепительно белая, лиловая или малиновая, вырвет кусок леса из мрака, приподымет над горизонтом черную завесу — и снова темно.
Прислушается Топорок. Чуть скрипнуло дерево. Шорох. Или это с верхушки осыпался снег? Нет, не ветка скрипнула, не осыпался снег — чьи-то крадущиеся шаги. Фриц с топором.
— Товарищ семьдесят пять! Немцы строят блиндаж на переднем крае. Разрешите огоньку? — говорит Топорок в трубку.
…Выжидающе притаились орудия батареи у заснеженной опушки леса. Потрескивают железные печурки в землянках.
Спокойно в чистых, уютных блиндажах. Так бывает иногда и на войне.
Знают огневики: не спят, не смыкаются их зоркие «глаза» на переднем крае.
— Чего ты хочешь больше всего на свете? — спрашивает Гайдай у Ермошева.
— Того же, чего и все, — разбить немца.
— Так того все хотят. А чего именно ты больше всего хочешь?
— А именно я больше всего хочу, чтобы ты в душу ко мне не лез, — отвечает Ермошев, подумав про себя, что больше всего хотел бы увидеть сейчас Анну — жену…
— Вот ведь ты какой!.. А я больше всего на свете хочу, чтобы второй фронт скорее открылся.
— Голубиная ты душа! — смеется Ермошев. — Нашел о чем печалиться. Да они его в самый раз откроют.
— Помнишь, когда мышка прибежала в сказке «О дедке да репке»? — спрашивает Гайдая Ванев-отец.
— А может, и раньше, — с надеждой говорит Гайдай.
— А я так больше всего хочу, — вздыхает Ванев-отец, — чтобы невестка моя сараи колхозные в покое оставила.
И снова — в какой уже раз! — он начинает жаловаться товарищам:
— Подумать только, десять лет работал главным кладовщиком в колхозе. Такие у меня там запасы добра — на пять пятилеток хватило бы. — Ванев-старший осторожно косится в сторону, где спит его сын. — И вот на тебе: вертихвостке этой, бабе его, доверили. Что она в инструменте поймет?
Ванев замолкает и присматривается к сыну.
— Спит, крепким сном спит, — шепчет Гайдай.
— Да я ему и в глаза скажу, — немного громче говорит Ванев-отец. — Развалит она хозяйство, что есть — разбазарит. Вернемся — опять мне все начинать…
— По местам!
Команда раздается внезапно. Но, оказывается, только ее и ждали. Мгновенно ломается тишина.
Через несколько секунд расчеты у орудий.
— …фугасный! Навести и доложить.
— Первому один снаряд — огонь!
— Лев, выстрел, — сообщает связист Топорку.
Правее себя Топорок слышит разрыв. Нет, это не там, где нужно.
— Товарищ семьдесять пять, право тридцать.
— Левее! — раздается на батарее.
— Лев, выстрел, — сообщает связист.
— Точно!
Ермошев ошибается редко.
— Четыре снаряда, беглый огонь!
На немецком переднем крае прямо перед Топорком взлетают тяжелые султаны земли. С грохотом падают доски и бревна.
…И снова тихо в землянках на огневой.
— А уж не рассказать ли вам, хлопцы, как я женился? — лениво потянувшись, предлагает комбат Ванев.
Приезжая на огневую, комбат по вечерам отдыхал в штабном блиндаже. Разляжется с удобством во всю ширь лежанки, расставит свои могучие ноги, закинет руки за голову, и начинается уже неоднократно слышанный, но воспринимаемый все с тем же интересом бесконечный рассказ. В рассказе фигурируют и синий в крапинку сарафан, надетый на ней в то первое утро, и его нескладные лапти, что были тогда на нем некстати, и ее строгий папаня — бригадир колхозный, и почему-то крынка топленого молока с румяными пенками.
В блиндаже все больше неженатая молодежь. Ванев-отец от этих рассказов обычно уходит.
— Ну-ну, и дальше? — сгорая от нетерпения, торопит Митяй.
— Пришли вы к ней, и тут же… — хочет подтолкнуть рассказ застенчивый Гайдай.
Наташа молчит, но ей хочется поскорее услышать, как все это кончится.
— Умейте ждать, — отвечает Ванев. — Все это не так скоро делается. И вот пришел это я к ней…
— Трудно теперь нам будет хорошую невесту выбрать, — задумчиво говорит Лапта. — Отвыкли от девушек… Где их там разберешь!
— А я, — вздыхает Митяй, — могу рассказать только одно: как я не женился. Хотите?
— Рассказывай хоть это, коль другого нет ничего, — снисходительно басит Ванев.
Митяй долго молчит и, наконец решившись, начинает, ни на кого не глядя:
— Ну вот. Было это в прошлую зиму. Стояли мы в избе, у хозяйки. Очень мне понравилась ее дочка. Сидим мы с ней целые вечера. Взглянуть на нее не смею. Так и не сказал я ничего дивчине. Только пришлось нам из этой деревни уйти. Вернулись мы туда с боем как раз через месяц. Пришел я на ту улицу, только избы той уже нет и дивчины нет. И где она, так и не знаю…
Согревшись у печек, уже полудремлют в землянках расчеты.
— По местам!..
— Взрыватель осколочный!.. Угломер… Прицел…
Отстрелялись — и снова тихо.
Стоят на опушке осыпанные голубыми лунными искрами ели. А луна идет по небу полная, ясная, словно солнце.
Ни Наташе, ни Митяю не хочется спускаться в душный блиндаж.
— Вот и луна тоже, как я, — говорит Митяй. — Идет по небу одна. Видно, и ей досадно и скучно.
Повернулся к Наташе:
— Эх, Наташа, милая, так и пройдет по землянкам наша с тобой юность! И когда же это кончится? Ведь вот встретились мы с тобой…