— Собирайся, едем со мной! — Голос Тухачевского звучал уже повелительно, будто перед ним была не девушка, а кто-то из его подчиненных.
— Что ты, что ты, это невозможно! — испуганно воскликнула Маша. — Сейчас же война!
— Вот и прекрасно! Любовь и война — что может быть чудеснее!
— Но родители… — неуверенно произнесла Маша. — Без их благословения…
Она не призналась ему, что родители — и отец, и особенно мать — всегда были против их дружбы, их встреч.
— Я сейчас же пойду к твоим родителям и скажу, что сделал тебе предложение! — нетерпеливо воскликнул он.
— Родителей нет дома, — пролепетала Маша.
— Где же они?
— Поехали в деревню. За продуктами. Обещали вернуться завтра.
— Но до завтра я не могу ждать. Я должен ехать немедленно. Родителям мы пришлем телеграмму.
— Нет, нет, Миша, я так не могу. Они умрут, если узнают, что я уехала не спросившись. Или проклянут меня как непутевую дочь.
Лицо Тухачевского помрачнело, он вдруг почувствовал, что желанное счастье уходит от него. Когда же им теперь снова удастся встретиться?
— Не осуждай меня, Миша. — Теперь она сама прижалась головой к его плечу. — Я люблю тебя, как и прежде, — заметив, что Вересов из деликатности отошел в сторону, прошептала она. — Я приеду к тебе, как только ты позовешь.
— Хорошо. — Он наконец выпустил ее из своих объятий. — Но ты хотя бы проводи меня на вокзал.
— Я провожу, провожу, — заторопилась она, смахивая ладонью набежавшие на глаза слезы…
На вокзале Тухачевский, перед тем как подняться по ступенькам в вагон, поцеловал Машу и долго смотрел в ее печальные глаза.
— Я пришлю за тобой, я буду ждать тебя так, как еще никого не ждал в своей жизни.
— Хорошо, хорошо, — повторяла и повторяла она, страшась того момента, когда поезд тронется с места.
— А родители будут согласны? — неожиданно спросил он.
— Я уговорю их, уговорю, они же хотят моего счастья, — прошептала Маша.
Она так и не сказала ему о том, что ее мать, в роду которой были цыгане, не раз предсказывала ей, что с Тухачевским ей не будет счастья и что, если она сойдется с ним, ее ждет неминуемая гибель…
В вагоне, когда поезд уже набирал скорость, Тухачевский, чтобы хоть немного отвлечься от раздиравших душу грустных мыслей, набросал текст телеграммы и, передав ее Вересову, устало попросил:
— Отправь срочно.
Телеграмма была на удивление короткой:
«Москва, наркому Троцкому.
Доношу, что из Пензы большая часть войск выслана на фронт. Командарм Тухачевский».
8
Как и всякий военный, а тем более военный, обладающий бешеным честолюбием, Тухачевский свято верил в силу и всесокрушающую мощь приказов — не тех, что отдаются устно и могут быть пропущены мимо ушей, а тех, что фиксируются на бумаге и требуют расписки лиц, призванных их исполнять, и потому никому уже не удастся отвертеться, оправдаться незнанием и снять с себя ответственность за невыполнение тех грозных требований, которые рождались в голове командующего и были запечатлены на бумаге.
И пусть это была совсем не та роскошная бумага, на которой витиеватой вязью волшебники писари на века фиксировали то гениальные, а то и вовсе бездарные приказы царских генералов, не та бумага с божественным хрустом, которую приятно и даже боязно взять в руки с должным почтением, — пусть бумага, на которой изображали свои приказы новоиспеченные красные командиры — все эти бывшие прапорщики, подпоручики, а то и вовсе безграмотные в военном деле рабочие и землепашцы, — все равно эти то синеватые, то желтоватые, то розоватые листы, в которые при старом режиме в лучшем случае заворачивали второсортные товары вроде кусков хозяйственного мыла, — все равно на этой бумаге были отображены те пункты и подпункты, которые требовалось безотлагательно осуществлять на поле боя. И пусть сам бой прошел совсем не так, как был коряво расписан в приказе, а порой и вовсе вопреки приказу, — важен был конечный результат: взятие того пункта, который было предписано взять. При этом никто не брал в голову количество потерь, никого не интересовало, какой ценой выполнен приказ, — Россия представала перед новоявленными командирами и комиссарами как территория, заполненная неисчислимыми людскими массами, которых, — какие бы потери ни несли войска, — хватит не только на эту, гражданскую войну, но и на все последующие войны как в этом веке, так и в грядущих тысячелетиях.