Пару раз свернув не туда, я все же нахожу выход — большой зал со стеклянными стенами и тяжелыми стеклянными дверьми. Это что–то вроде комнаты для отдыха: везде расставлены столы и стулья. В ней только один человек — высокий мужчина с бицепсами размером с мою голову. Он пожирает меня взглядом, слишком надолго останавливаясь на тех местах, на которых мне особенно неприятно чувствовать его взгляд. Я смотрю на него в ответ до тех пор, пока он не отворачивается к окну, но чувствую, что теперь он смотрит на мое отражение. Только когда закрывается дверь лифта, мне удается нормально вздохнуть.
Взгляд этого огромного человека напоминает мне, что говорил доктор о пространстве вне Больницы.
Нет. Я не буду сидеть взаперти.
В лифте четыре кнопки этажей, и я на третьем. Заставляю себя запомнить, представить мысленно путь к своей комнате. Не хочу заблудиться, не хочу ни у кого спрашивать дорогу.
Лифт выпускает меня во что–то вроде фойе, где за стойкой сидит грузная медсестра и набирает на тонком экране какие–то данные. Мои мышцы напряжены, готовы к работе. Еще не добравшись до двери, я уже бегу, мокасины с мягким звуком пружинят на холодных плитках пола.
Выбежав из дверей, я останавливаюсь через несколько футов, ударившись о воздух, словно о стену. Он кажется таким же охлажденным и переработанным, как воздух в Больнице. Внутри, из–за кондиционеров, такого воздуха можно ожидать. Это естественно, так же, как в любом земном доме с кондиционером — воздух искусственно прохладный, слегка затхлый. Но на улице… все точно так же. Этот воздух никогда не знал дуновения ветерка. Его, наверное, использовали и перерабатывали веками. Я глубоко вдыхаю, но все равно не могу избавиться от невыразимого чувства, что воздух спертый, как в помещении.
Оглядываюсь вокруг. Рядом с больницей разбит цветник. Тропа под ногами покрыта соломой, но не настоящей, а какой–то резиново–пластмассовой. Шагаю на траву и немного бегу на месте, разогреваясь. Куда ни посмотришь, боковым зрением все равно видишь серо–стальной купол, который высится над всем уровнем, словно стенки гигантского пузыря.
Повернувшись спиной к ближайшей стене, я выбегаю в зеленые поля. Этот уровень огромен, но не настолько, чтобы нельзя было видеть стену на другом конце. До нее, наверное, километра три–четыре, даже меньше, чем пятикилометровая дистанция, которую мы бегали на соревнованиях. Странно, он достаточно мал, чтобы у меня началась клаустрофобия, но при этом достаточно велик, чтобы меня изумили его размеры.
Среди холмов вьется тропа, но я ее игнорирую. Я бегу по полям, в которых кукуруза высотой мне по плечи, бегу вдоль изгородей, мимо овец и коз — пушистых белых точек, пасущихся чуть поодаль от невысоких заборчиков. По пути вспугиваю стаю толстых кур. Они с взволнованным кудахтаньем машут крыльями, но через несколько мгновений я оборачиваюсь и обнаруживаю, что они уже забыли о моем существовании.
Руки покрывает тонкий слой липкого пота, который собирается на сгибах локтей и на шее. Втягиваю прохладный, переработанный воздух. Мне почти удается убедить себя, что я просто в тренажерном зале и что, когда закончу, я выйду на улицу, и там будет мама, она ждет меня в машине, и нам можно будет ехать домой. При мысли об этом я останавливаюсь и чуть не падаю на колени. Я глубоко дышу — не из–за бега, а из–за того, что иначе разрыдаюсь.
Они так близко.
И далеко, так далеко.
Снова начинаю бежать. Нельзя позволять себе думать. Можно только бежать.
Ноги поднимаются и опускаются, я все удлиняю и удлиняю шаги, помогаю себе руками, чтобы все тело участвовало в процессе. Мышцы растягиваются и горят, но я упиваюсь болью. Хотя доктор, наверное, сделал что–то, чтобы мышцы у меня не атрофировались, все–таки я долго их не разминала: такое ощущение, что они не так хорошо смазаны, как до заморозки.
За поворотом мне попадается какой–то человек — он стоит на коленях на земле, склонившись к каким–то растениям. Я притормаживаю, и он поднимает взгляд.
— Здрассь, — произносит он.
— Эээ…
Его глаза оглядывают меня, впиваясь в бледную кожу, рыжие волосы, зеленые глаза, и он тут же настораживается. Лицо его выдает — глаза подозрительно прищуриваются, губы сжимаются. Пальцы крепче обхватывают ручку совка — словно это не садовый инструмент, а оружие.