— Амафа, — понимающе кивнул Рдина. — И что потом?
— Мы сделали, как он велел. Он предупредил, что может оттуда не вернуться. — Спиди поднял взгляд к небесам, не думая о том, что Рдина может прочесть его скорбные мысли. — Он пробыл там больше двух лет и так и не вышел. — Глаза его вновь смотрели на Рдину. — Не знаю, поймете ли вы меня, но он был одним из нас.
— Думаю, что пойму. — Немного поразмыслив, Рдина спросил: — И как долго тянется период, который вы называете «больше двух лет»?
Люди попытались исчислить его, переводя с земного на марсианский календарь.
— Долго, — произнес Рдина. — Намного дольше, чем обычная амафа. Но ничего из ряда вон выходящего. Случается, по никому неизвестным причинам, и дольше. Кроме того, это же амафа не на Марсе. — Тут он, внезапно оживившись, стал волевым и целеустремленным. Затем обратился к одному из членов экипажа: — Доктор Штрих, у нас случай затянувшейся амафы. Идите в корабль и принесите ваши масла и эссенции.
Когда доктор вернулся, он попросил Спиди:
— Проведите нас туда, где он спит.
У самого входа в пещеру Рдина остановился, увидев надпись из двух слов, сделанную четкими, но непонятными ему буквами. Они гласили:
«ДОРОГОЕ ЧУДОВИЩЕ».
— Интересно, что бы это значило? — сказал доктор Штрих.
— «Не беспокоить», — легко решил его сомнения Рдина, как и полагалось всезнающему капитану. Освободив вход в пещеру, он пропустил Спиди и Штриха вперед, не пустив туда больше никого.
Они появились час спустя. Казалось, все население города собралось перед пещерой. Рдину удивило, что всех не так волновали корабль и экипаж марсиан, как эта простая земная пещера. Конечно же, это не могло быть вызвано интересом к судьбе какого-то мелкого поэта. Тысячи глаз смотрели на них, когда они вышли на солнечный свет.
Распрямляясь, как будто он хотел дотянуться до солнца, Спиди крикнул толпе:
— Он жив, жив! Он выйдет снова через двадцать дней!
Тут же легкая форма безумия овладела двуногими существами. Они состроили гримасы радости и пронзительно затрубили из ротовых отверстий, а некоторые в своем психическом расстройстве зашли так далеко, что принялись молотить друг друга руками.
Двадцать марсиан чувствовали, будто соединились с Фэндером в ту самую ночь. Конституция марсианина особо чувствительна к проявлению массовых эмоций.
ПЕРСОНА НОН ГРАТА
Он выскользнул из собирающихся сумерек и опустился на другом конце скамейки, отсутствующе глядя через озеро. От заходившего солнца наливались кровью небеса. Утки-мандаринки загребали по малиновым полосам на воде. Парк хранил свой обычный вечерний покой; единственными звуками были шорох листвы и травы, воркование уединившихся парочек да приглушенные сигналы далеких авто.
Как только скамейка вздрогнула, извещая, что я здесь не один, я поднял глаза, ожидая увидеть очередного попрошайку, пытающегося выклянчить денег на ночлег. Контраст между ожидаемым и тем, что открылось моим глазам, был столь разителен, что я взглянул еще раз, стараясь, чтобы он не заметил.
Невзирая на серые тона сумерек, то, что я увидел, было этюдом в черно-белых тонах. У него были тонкие, чувствительные черты лица, белого, как его перчатки и треугольник сорочки. Ботинки и костюм были не столь черны, как его прекрасно очерченные брови и напомаженные волосы. Глаза его были чернее всего: той непроницаемой, сверхъестественной чернотой, что не может быть глубже или темнее. И все же они оживали подспудным тайным блеском.
Шляпы у него не было. Изящная эбеновая трость небрежно покоилась между коленей. Черный плащ на шелковой подкладке был наброшен на плечи. Если он снимался сейчас в кино, то не мог бы лучше изобразить какого-нибудь знатного иностранца.
Я стал думать о нем, чисто автоматически, поскольку больше заняться было нечем. Какой-нибудь европейский эмигрант, решил я. Возможно, выдающийся хирург или скульптор. Или же писатель или художник — скорее всего, последнее.
Я украдкой бросил на него еще один взгляд. В тающем свете заката бледный профиль казался орлиным. Скрытый тайный блеск в глазах усиливала темнота. Плащ придавал ему особую величавость. Деревья простирали над ним ветви, как будто предоставляя приют и покровительство на всю долгую, долгую ночь.
Ни единого намека на страдания не замечалось на его лице. Оно не имело ничего общего с потасканными, морщинистыми лицами, какие попадались мне везде: лица, навсегда запечатлевшие память о кандалах, кнуте и лагере смерти. Напротив, оно хранило смесь дерзости и спокойствия, уверенности в твердом убеждении, что придет день и события повернутся в другую сторону. Вдруг ни с того ни с сего я решил, что передо мной музыкант. Я мог бы представить, как такой человек дирижирует грандиозным хором в 50 тысяч голосов.