— Крепкие… Так уж нас воспитали, — подтвердил Петр. Старостиха обратилась к нему:
— А ты, Петро, из тюрьмы?
— Да вот, из тюрьмы.
— Домой?
— Конечно, домой… Я вчера вечером хотел идти, да уж очень измучился — вот и подумал, что можно и в Порудах Красную Армию встретить. А теперь пойду. Дома, наверное, и не ждут.
— Куда там, ждать! Разве кто знал, что ты жив еще? Могли ведь за это время и прикончить тебя.
— Как-то вот не прикончили.
— Всех прикончить — с этим бы им не справиться. Эх, Петро, а мой-то и танка не увидел…
— Что же теперь… — смущенно забормотал Петр.
Старостиха остановила его движением руки:
— Я ведь ничего и не говорю… Жаль человека. Хлеба-то возьми на дорогу.
— Ну, чего там, добегу в два счета, близко уж теперь.
— Близко-то близко. А все же…
— Теперь уж путь знакомый. К полдню дойду.
— Счастливо… Вот мой бы обрадовался! А ты вчера и не зашел к нам…
— У Карчуков задержали, а потом сразу к арке…
— Бывает, — сказала она глухо и снова подумала о муже. — А вы ешьте, ешьте, — пододвигала она командиру тарелки.
Тот покачал головой.
— Больше не могу. Хорош ваш хлеб, а не могу!
Петр подумал было, не лучше ли ему перед этими пятнадцатью километрами пути перевязать израненные ноги, но пожалел время. Вдруг его обуяло лихорадочное нетерпение. Как там, в Ольшинах и в Ольшинках? Ведь он ничего не знал, не получал никаких вестей из дому за все эти два года. Живы ли они? Что с Ядвигой? До сих пор не было времени думать об этом. Вся его дорога была словно вне реальной жизни. С момента, когда после бегства тюремной администрации он с товарищами выбил двери камеры и переступил тюремный порог, Петр не думал, не чувствовал нормально. Дикое смятение на дорогах, пылающие села и местечки, неумолкаемый треск пулеметов и грохот бомб — все сплелось в один кошмар, который не давал ни думать, ни помнить, ни чувствовать как следует. В течение всего этого времени ему еще не верилось, что он неожиданно обрел свободу и жизнь. Свобода была смерчем ужасов, жизнь каждую минуту висела на тончайшем волоске. Ничего не было позади человека, ничего не было впереди. Он шел, потому что шел, — но каждый час жизни казался неожиданным, ничем не заслуженным. И не существовал следующий. И только с момента, когда успокоился сотрясаемый пропеллерами воздух и прилетела — ненадежная сперва, обманчивая, казалось, — весть о переходе границы частями Красной Армии, только с этой минуты мир постепенно стал вновь приобретать реальные очертания. Но Петр все еще чувствовал себя, как человек, который проснулся от страшного сна и постепенно приходит в себя. Только здесь, в Порудах, Петр осознал, что он свободен, что события зачеркнули неумолимый приговор к десяти годам, раз навсегда стерли его имя из полицейских картотек и списков. Что он жив — что его не разорвала бомба, что его не придавили руины рушащихся зданий, не расстреляли пулеметы, как многих, многих других. Недалеко уже родная деревня, свои люди, знакомые лица. Он думал о них, все еще не веря, что они существуют. Сестра Олена, верная и бесстрашная помощница в трудных делах, умеющая так свято хранить тайну, отец и мать, ну — и Ядвига. Перед ним, как наяву, возникло ее смуглое лицо, косы, длинные, темные, падающие на вылинявшее платье, темные глаза, пугливые ресницы, черные брови, почти сросшиеся на переносице. Да, Ядвига!.. Она наверняка не изменилась, она наверняка встретит его той же улыбкой, словно силком пробивающейся из-под завесы грусти, тем же взглядом темных глаз, верных до дна. И вдруг ему пришло в голову, что теперь рухнули все преграды, которые громоздились между ним и панной Плонской. Теперь уж их ничто не разделяет. Ни тюремная решетка, ни нелегальная работа, которая ни с кем не позволяла ему связывать свою жизнь. Ни эта клонящаяся к разрушению усадебка, потому что теперь Ядвига может бросить жизнь, которую она вела до сих пор, сонную печаль догорающих Ольшинок, и начать жить по-настоящему.
— Да, это так, — повторял он себе и сам дивился, почему его не захватывает радость, словно что-то надорвалось у него в душе. Петр глубоко задумался: сможет ли он еще когда-нибудь чувствовать по-прежнему, как обыкновенный человек? Или то, что он пережил за эти недели скитаний, навеки наложило на него свою печать, которую ничем не смыть, ничем не стереть?
Он простился со старостихой, почувствовал крепкое пожатие руки командира, и сердце его дрогнуло. Он крепко потряс эту руку, и человек, с которым он лишь сегодня познакомился, показался ему ближе тех, кто ждал его в Ольшинах, тех, кто был связан с его жизнью долгие годы.