Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил…
Словно оса Мандельштама сюда прилетела,
радуя зренье своим полосатым трико!
Азия ждёт, натирая калмыцкое тело
ветром сухим и кобыльим степным молоком.
Почву песчаную вряд ли полюбит берёзка –
ей азиатскою пылью дышать не с руки!
Из-под Рязани услышу Есенина – тёзку,
и загрущу о девичьих изгибах Оки.
Можно ли воду достать из сухого колодца,
знает свидетель – измученный жаждой пиит.
Степь улыбнётся и влаги московской напьётся,
если с утра Маяковский про дождь сочинит.
Под благодатной защитой славянской молитвы
Азия вздрогнет, услышав живительный гром.
Это Цветаева ходит по лезвию бритвы,
мир освещая китайским ручным фонарём.
Азия – звук, обладатель живых откровений.
Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил!
Азия просит, и каждый нечаянный гений
жёлтой пустыней когда-то в стихах проходил.
Снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука…
В Белогорье зима, и не видно блистающих радуг.
Деревенская сага и брага ведут меж собой разговор.
Сбой режима работы – не лучший от жизни подарок,
и литовке в чулане ромашковый снится простор.
А зима – от ума и плохих новостей… Неразборчив
почерк белых равнин, что бегут от окошка к тебе.
Мириадами радужных, светом пронизанных строчек
замелькает дорога, и станет просторно в судьбе.
У тебя ребятишки с утра занимаются боксом
и блестит журавля полированный воздухом рот,
а когда на коне, в лисьей шапке ты едешь в Усть-Коксу,
он летит над тобою и крыльями небо стрижёт.
Я и сам не пойму, по какой задержался причине
в этом мире забот, и живу, и пою не дыша.
Может, это пралайя – любви, человечьей кручины,
и всё то, что я вижу, желает надолго душа.
В Белогорье зима – по алтайским поверьям наука,
как себя создавать, и твой младший сынок во дворе
снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука…
Может, так оно лучше – в заботе, в работе, в игре!
И Скрябин, повелитель звукоцвета…
Продолжи в облака Катунский хрящ –
получишь глыбу, спящую в тумане,
но Азией себя перепояшь,
и духовым оркестром солнце грянет.
Звук станет видим, краска запоёт
и Скрябин, повелитель звукоцвета,
учёным шагом в Азию войдёт,
чтоб зацвело засушливое лето.
Всё это снится мёртвому песку,
зурне усталой, и горячий ветер
грызёт, как кость, звериную тоску
под саксаулом – деревом столетий.
Шаман и Луна
(Предания)
О чудесах, случающихся
в Уймонской долине
Уймонской долиной еду,
вдыхая ночную свежесть.
Имею буханку хлеба,
да нечем её порезать!
Я нож позабыл в Харбине,
в старинных книгах военных,
в отказе моей любимой
алтайскою стать царевной.
Такого Алтай не помнит,
считай, со времён Ойротов:
месяц в военной форме
шепчет любимой что-то.
Она вздыхает – Венера,
светило предков далёких!
Щекочет бедные нервы
буханка хлеба в котомке.
– Где нож раздобыть мне острый, –
спросил я месяц двурогий, –
чтоб запах почуять росный
любви и дальней дороги?
Чтоб охала селезёнка
от вкуса ломтя и соли
и ветер сушил пелёнки
тумана в пшеничном поле?
Месяц мне не ответил,
лишь завернулся в тучу.
Сел на попутный ветер,
воином стал могучим.
Месяц надежды полон:
зная, что хлеб – растенье,
выращенное с поклоном,
что-то своё затеял.
Месяц буханку хлеба
видит и голод чует.
Брызжет слюной по небу,
Чуйскому тракту, Чуе.
Месяц дела земные
чует во тьме белесой…
Тени плодя живые,
бродит туман по лесу.
Звонко стучат копыта
по золотым каменьям,
в море ночного света
плавает вдохновенье.
На перекрёстке неба
синим блеснув железом,
месяц буханку хлеба
ломтиками порезал!