Выбрать главу

— Нет, — ответила женщина, — конечно же, я об этом не знала.

— Так оно и есть, конечно, — проговорил Клаузнер, у него сбилось дыхание, но он старался сдержать свое волнение. — А я слышал их вопли. Каждый раз, когда вы срезали цветы, я слышал их крик боли. Очень высокий крик, примерно сто тридцать две тысячи колебаний в секунду. Вы, наверное, не слышали его, но я слышал очень отчетливо.

— Правда, мистер Клаузнер? — Она поняла, что секунд через пять опрометью бросится к дому.

— Вы можете сказать, — продолжал он, — что у розового куста нет нервов, которые реагировали бы на боль, нет горла, которым он мог бы кричать. И вы будете правы. У него нет всего этого. Во всяком случае, всего того, чем обладаем мы. Но откуда вы знаете, миссис Сондерс, — при этих словах он сильно подался вперед и перешел на горячий шепот, — откуда вы знаете, что растение вовсе не испытывает боли, когда его перерезают надвое… такой же точно боли, как если бы кто-то и вам перерезал садовыми ножницами запястье? Откуда вы это знаете? Ведь оно же живое, не так ли?

— Да, мистер Клаузнер. О, да… И спокойной ночи, — она быстро повернулась и побежала по саду в направлении дома.

Клаузнер вернулся к столу. Он надел наушники и некоторое время стоял, вслушиваясь. Различались потрескивающие звуки и глухое гудение машины, и ничего больше. Затем Клаузнер наклонился и сжал пальцами стебель маленькой белой ромашки, росшей у него на лужайке. Затем он осторожно потянул стебель на себя и, дернув чуть в сторону, оторвал его.

С того самого момента, когда он начал тянуть цветок и вплоть до разрыва стебля, в наушниках отчетливо слышался высокий негромкий крик, какой-то странно неодушевленный. Клаузнер взялся за другую ромашку и повторил то же самое. И снова раздался крик, но на сей раз Клаузнер не смог сказать точно, что крик выражал именно боль. Нет, это была не боль, скорее — удивление. Но так ли это? На самом деле в этом звуке не было ничего общего с человеческими эмоциями. Это был просто крик, нейтральный, холодный крик — одинокий, почти бесстрастный вопль, не выражающий ничего. То же самое относилось и к розам. Он ошибался, называя это криком боли. В нем присутствовало то иное, о чем мы ничего не знаем — что-то этакое… похожее на чмыканье, хлопанье, или зунькуженье, или как уж, вам больше понравится назвать все это.

Он встал и снял наушники. Наступала темнота, и он видел огоньки света, поблескивавшие из окон окрестных домов. Клаузнер осторожно поднял прибор, перенес его в сарай и поставил на верстак. Затем он вышел, запер дверь и направился в сторону дома.

На следующее утро мистер Клаузнер встал с рассветом. Одевшись, он направился прямо к сараю. Подхватив машину, вынес наружу, плотно прижимая к груди и чуть пошатываясь от тяжести. Миновав дом и калитку, Клаузнер пересек дорогу и двинулся в сторону парка. Один раз на пути он замер, оглянулся, постоял мгновенье и затем пошел дальше; оказавшись возле большого бука, опустил прибор на землю у самого ствола. После этого Клаузнер поспешил к дому, вынес из угольного погреба топор и, вернувшись в парк, положил его рядом с деревом.

Затем он снова огляделся, нервозно посматривая через свои толстые очки. Вокруг не было ни души. Шесть часов утра.

Клаузнер надел наушники и включил машину. Некоторое время вслушивался в знакомый гудящий звук, затем поднял с земли топор, встал, широко расставив ноги, и изо всех сил всадил лезвие в основание ствола. Металл вошел в толщу древесины и застрял там, и в тот же самый момент в наушниках разразился поистине невероятный шум. Совершенно новый, доселе незнакомый звук — хриплый, глухой, оглушающий, рокочущий, низкий и все же похожий на вопль — не столь изумленно-краткий, как у срываемой розы, но походящий на глубокий — длиною в целую минуту — вздох ужаса, который достиг своего апогея, когда лезвие застряло в древесной плоти, и после этого, постепенно затихая, слабел, пока вовсе не сошел на нет.

Клаузнер с ужасом смотрел на место разруба, затем осторожно взялся за рукоятку, высвободил лезвие и тихонько опустил топор на землю; он прикоснулся к краям раны, попытался даже сжать их; он все время приговаривал: «Дерево… о, дерево… извини меня… мне так жалко… все ведь зарастет… прекрасно зарастет…»

Какое-то время Клаузнер стоял, ухватившись руками за мощный ствол бука, затем резко повернулся и бросился вон из парка — через дорогу, сквозь калитку, пока не оказался снова в доме. Он подошел к телефону и, покопавшись в справочной книге, набрал номер и стал ждать. Крепко сжимая трубку правой рукой, он нетерпеливо постукивал по столу пальцами левой. Ему было слышно, как на другом конце провода раздается звонок, наконец щелкнуло и сонный мужской голос проговорил: