Выбрать главу

Юнкер Рынов злыми глазами посмотрел на есаула, повернулся и лег на другой бок к нам спиною.

…Зажглись голубые ночные лампочки. Вечерние — желтые — уже потухли. К окну склонилась луна. Ее лучи, сплетаясь с голубым светом лампочек, ползли между койками, цепляясь за края серых одеял. Под койкой юнкера Рыкова они отыскали брошенную на пол гармонь-двухрядку и, упершись, остановились.

— Санитар! Утку! — просил кто-то. Я встал, взял костыли и вышел.

Когда я вернулся, раненые в палате возбужденно разговаривали.

— Поручик! Нами взят Орел! — объявил мне есаул. — Теперь — Тула, Москва, и кончено. Создать бы только твердую, как на фронте, власть.

Я молчал.

— Что ж вы молчите, черт порви ваши ноздри! Поручик?

Я лег на койку, не спрашивая есаула, как понимает он слова «твердая власть».

Ночью я не мог уснуть. Опять болела нога, почему-то гораздо ниже ранения. Ступня тяжелела. Мне казалось, она камнем лежит на тюфяке. Стиснув губы, я упрямо смотрел на голубой потолок. Молчал.

Сестра Кудельцова, в ту ночь дежурная, бесшумно обходила палату.

— Что, юнкер, не спится? — остановилась она над койкой моего соседа.

— Не спится, сестрица. Мысли мешают. И все о вас и о вас… Вы, может быть, присядете? Я вам свои новые стихи почитаю…

«Час от часу не легче! — подумал я. — Гуманист, гармонист, поэт… — еще кто?»

Боль в пальцах понемногу сдавала.

— «Чаша страданий испита, — минуты через две вполголоса читал уже юнкер. — Хоть бы любовь испить!..»

Только в огне ведь можно

Так беззаветно любить.

Милая! Свет мой тихий!

Дай мне руку твою!

Буду о ней я помнить

В каждом новом бою!

Я повернулся на бок и, чтобы не слышать стихов юнкера, ушел с головою под одеяло. Уснул. Но под одеялом было душно. Нога опять заболела, и вскоре я вновь открыл глаза.

Никогда не буду так молиться,

все еще нараспев читал сестре юнкер,

Как пред жарким боем за тебя…

Может, вам когда-нибудь приснится,

Как страдал я, родину любя…

Вы с крестом, а я с мечом разящим.

Мы идем, чтоб именем любви

Встретить день и с солнцем восходящим

Новый храм воздвигнуть на крови.

Кажется, я застонал.

— Что, больно, поручик? — И сестра Кудельцова быстро поднялась с койки юнкера и склонилась надо мной.

— Теперь уже легче, сестра, — сказал я, поворачиваясь.

Юнкер больше не читал.

Много месяцев спустя, уже при Врангеле, после боя с конницей Жлобы, вспомнил я еще раз стихи юнкера.

Было это в середине июня. Степь дымила желтой пылью.

Молодой хорунжий с шашкою в руке расправлялся с кучкою пленных. Когда наша подвода подъехала ближе, я узнал в нем бывшего юнкера Рынова.

— Храмовоздвижник! — крикнул ему я. Не знаю, узнал ли меня юнкер Рынов. Желтая от солнца пыль, бегущая за нашей подводой, скрыла от меня и его и пленных…

ТЫЛ

Листья уже слетели с деревьев и испуганно метались вдоль заборов Харькова. Я перешел на амбулаторное лечение, жил у дяди, два раза в неделю посещая лазарет, где ноге моей делали массаж и горячие ванны. В квартире дяди, кроме меня, жил и его бывший компаньон Меркас, старый еврей, купец из-под Бердянска.

— Вульф Аронович, что вы это на старости лет местожительство сменили? — спросил я его как-то.

— Я вам скажу… — Меркас отложил в сторону недочитанный номер «Южного края». — В такие времена, как мы сейчас переживаем, каждый честный еврей должен быть там, где у него меньше друзей и знакомых.

— Это почему?

— Я вам скажу… Потому что у каждого честного еврея есть друзья. А эти самые друзья могут перестать быть друзьями… — потому что — жизнь есть жизнь, господин офицер.

— Вы говорите загадками, Вульф Аронович.

— Я говорю загадками? Не дай боже, мои загадки разрешит вам сама жизнь, господин офицер…

— …Льгов, Севск, Дмитриев, Дмитровск… — идут вперед, дядя…

— Дмитровск, Дмитриев, Севск… Севск… Севск… Черт! Вот бои, должно быть!..

— Оставьте газеты. И вам не наскучит? — почти каждый вечер приходил к нам сын соседа, молодой ротмистр Длинноверхов, не знаю какими бесконечными командировками примазавшийся к Харькову. — Газетные известия всегда только контррельеф фронта. Поняли? Ей-богу, не понимаю, что тут интересного: приводить всю эту чужую брехню к единому знаменателю и решать потом алгебраические задачи. Ну — победа, ну — поражение… вот вам и оба возможных ответа. Не все ли равно?

— Ротмистр!

— Знаю, что не корнет. Потому и говорю так, поручик. Прежде всего, заметьте, — это спокойные нервы. Восторг же и тревога для них равно вредны. Поняли? Пойдемте-ка лучше в город.

В городе лужи были уже скованы льдом. Падал мелкий снег, сухой и колкий.

— Романтизм может быть создан. Его и создали. Но я, поручик, человек с железным затылком! — уже на Сумской говорил мне ротмистр. — Нужно глубоко в карманы опустить руки, научиться свистеть сквозь зубы и проходить сквозь все события. Не оборачиваясь. Поняли? Одним словом, нужно иметь железный затылок. А у вас затылок гут-та-пер-че-вый. И это от романтизма, поручик. Романтизм, как известно, ослабляет организм. Говорю рифмованно, чтоб лучше запомнили. Зайдем, что ли?

Мы зашли в какой-то подвал, освещенный лиловыми огнями. Стены подвала были разрисованы острыми треугольниками. Окна задрапированы. Глухой гул многих голосов встретил нас и поплыл над нами, качаясь.

Мы отыскали свободное место и заказали ужин. За круглым столиком около нас пировали три офицера-шкуринца и молодой чернобровый юнкер. Когда мы вошли, они только что оборвали какую-то песню. С ними сидела декольтированная женщина, с густыми рыжими волосами, перехваченными вокруг лба широкой черной лентой. Женщина была пьяна и, выше колена освободив из-под юбки ногу, водила носком лакированной туфли направо и налево. Офицеры-шкуринцы тяжело ворочали головой, пытаясь поймать глазами кончик ее туфли.

— Ножку!.. Ножку, моя Мэри!.. Выше, божественная! — в пьяном пафосе кричал один из офицеров, пытаясь схватить Мэри за подвязку. Но Мэри спокойно отстранила его руку, и гордо откинула рыжую голову, огненную под лиловою лампою.

— Выше? Голоса выше, господа офицеры!

— «Черная лента, черная лента», — пьяными голосами гаркнули шкуринцы.

— Выше!..

— «Ты нам даришь любовь!»

Да-вайте деньги, да-вайте деньги,

А не то мы пу-стим кровь!.

— Выше!!! — И носок лакированной туфли метнулся вверх, ударив по губе одного из офицеров.

— Ротмистр, идемте, — сказал я и привстал, опираясь на палку. Но ротмистр взял меня за локоть.

— Руки в карманы, поручик, и наблюдать! Сие наше занятие называется тренировкой.

Рыжеволосая Мэри, облокотясь на столик, смотрела на шкуринцев прищуренными глазами. Вдруг, опустив за декольте руку, достала золотой нательный крестик.

— Ротмистр, идемте!

Но ротмистр меня вновь усадил.

— …награда и память обо мне, — говорила, играя крестиком, Мэри. Тому, кто из вас окажется самым сильным и выносливым… — И, засмеявшись, она оправила черную ленту и встала. — По алфавиту… Вы, юнкер Балабанов, идете первым.

Юнкер медленно поднялся, звякнул шашкой о сапоги и, допив стакан, пошел вслед за Мэри к каким-то, завешанным красной портьерой, дверям.

…На улице мигали бледные фонари.

Было около полудня. Я шел из лазарета. Опять выпал снег. По притоптанным панелям ходить было скользко, но домой мне еще не хотелось. Опираясь на палку, я долго бродил по улицам, вышел, наконец, на Пушкинскую и пошел к лютеранской кирке, наблюдая, как веселой гурьбой бегали школьники, бросая друг в друга пригоршни рыхлого снега.