Выбрать главу

Александр Лебедев

Чаадаев

Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло... Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их. чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия.

П. Я. Чаадаев

Барство оставило новорожденному интеллигенту-разночинцу прекрасное наследие, лучшая часть которого состояла из богатой литературы по народоведению и из прекрасно разработанного учения о ценности личности.

М. Горький

Глава I. Легенда и сплетня

«Знаете ли вы Вяземского? — спросил кто-то у графа Головина. — „Знаю! Он одевается странно“. — Поди после, гонись за славой! Будь питомцем Карамзина, другом Жуковского и других ему подобных, пиши стихи, из которых некоторые, по словам Жуковского, могут называться образцовыми, а тебя будут знать в обществе по какому-нибудь пестрому жилету или широким панталонам!

П. А. Вяземский, «Записные книжки»

О героях слагают легенды, рассказывают сплетни. И в тех и в других история искажается. Но по-разному.

Легенда сродни утопии. В основе ее лежит заблуждение, иллюзия. Сплетня сродни клевете. Она искажает истину по злому умыслу. Когда легендой начинают подменять истину, сплетня спешит предложить себя в качестве «всей подноготной». Легенда и сплетня — антиподы. Но они антиподы одного ряда, одной системы. Сплетня — изнанка легенды. Легенда и сплетня — Дон-Кихот и Санчо Панса одной системы представлений, они — Сцилла и Харибда истины. И их противоположность ограничена.

Они ненавидят друг друга, но только в этой ненависти они и находят весь смысл своего существования. Порой сплетней обрывают легенду. Порой легенды противопоставляют сплетне. Тут многое зависит от эпохи, от времени. Периодам романтических иллюзий сродни легенды. Временам обывательского «отрезвления» — мелочный скептицизм анекдота. Миф представляет своего героя на котурнах и с ореолом вокруг чела. Мелочному умничанью сплетни интересно неглиже героя. Так легенда и сплетня дополняют друг друга. Респектабельная романтика легенды тяготеет к официальной идеологии или к идеологии, которая покушается стать официальной. Во всяком случае, легенда творится гласно, она идет по верху общественного мнения, она — его знамя, иногда казенное, часто знамя протеста. Сплетня — «дело частное», она чурается очевидных знаков своего родства со всем официальным, «санкционированным», она идет «по дну» общественного сознания.

О Чаадаеве слагались мифы и рассказывались сплетни. Он и появился в легендарные времена «Александровской весны» и преддекабрьских иллюзий, но эта эпоха оборвалась в безвременье николаевской реакции, с ее изменами, доносами, слухами, сплетнями. Легенда и сплетня всю жизнь шли рядом с Чаадаевым. Они не оставили Чаадаева и после его смерти.

На рассвете прошлого века людям грезилось многое. Это было время великих событий и исторических перемен. Мир явно кренился влево.

В условиях, сложившихся после наполеоновских войн, в Европе вызревала революционная ситуация-Революционный взрыв потряс Испанию, затем настал черед Неаполя, Португалии, Пьемонта, Греции. События начала века, писал Павел Иванович Пестель, «показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворогов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить. К тому же, — замечает глава левого крыла декабристов, — имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовался революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противуположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразований заставляет, так сказать, везде умы клокотать».

Мир заколебался. Завтра, будущее у всех ассоциировалось с новыми переменами. Жизнь стронулась.

В России тоже все ждали в это время самых серьезных перемен. И перемены начинались. Начинался либерализм. Пусть контролируемый сверху, пусть до крайности непоследовательный, урезанный. Для России он вообще был внове. Вблизи Александра стал и сделался вторым человеком империи сын сельского священника Михаил Михайлович Сперанский. Был учрежден Государственный совет (он просуществовал, кстати сказать, до февраля 1917 года), сверху шли слухи о готовящейся конституции. По всей стране расползлись масонские ложи, запрещенные Екатериной после новиковского дела. Масонство стало модой. Сам Александр — воспитанник республиканца Лагарпа, почти цареубийца (его заинтересованность в убийстве Павла ни для кого тогда не была секретом), красовался в ореоле некоего царственного либерализма и свободомыслия. От него многого ждали. Его тогда боготворил Пушкин, в него верили будущие декабристы. Правда, уже скоро стали заметны и иные признаки. Либерализм верхов быстро шел на убыль. Но либеральное краснобайство среди дворян процветало по-прежнему.

Это было время тайн и легенд. Тайна стала общественной необходимостью и сделалась модой.

Был при императоре «Негласный комитет», он занимался секретными делами — проектировал реформы. Это была обманная тайна либеральных намерений правительства.

Была игрушечная уже к тому времени тайна масонских лож — с их «страшным» средневековым ритуалом, с секретными знаками посвященных.

Была репетиловская «тайна» либерального фразерства и демонстративного интересничанья «важными секретами».

Когда негласные и гласные обещания «Александровской весны» стали мифом, началась тайна декабристского заговора.

Тайна декабризма была настоящей тайной. Все прочие тайны разрешились слухами и сплетнями. Но некоторое время трудно было отличить правду от мифа, тайну от слуха.

Тайна сделалась принадлежностью частных лиц, но перестала быть частным делом.

Была тайна истинных намерений Сперанского, были его секретные многочасовые беседы с царем. Недовольная часть дворянства подозревала Сперанского в заражении царя «революционным духом». Была потом тайна генерала Ермолова. Его подозревали тоже. Кто — в революционных намерениях, кто — в измене России.

Были подпольные стихи Пушкина, подпольная комедия Грибоедова, была целая подпольная литература — потаенная литература. Ее читали все, кто читал тогда какие-либо книжки. Даже царь. Но это было тайной. Никогда люди на Руси не писали до этого времени друг другу столько писем. Письма писались по нескольку дней, большие. У писем бывало по нескольку черновиков. Такие частные письма ходили по рукам. В этом не было никакой нескромности: в письмах были тайны общезначимые.

Новое сознание требовало своего жанра. Письма, «записки» и дневники сделались жанром той поры. Со временем многие из произведений этого жанра обрели значение классических произведений эпохи; «Хроника русского» и «Дневники» А. И. Тургенева, «Записные книжки» П. А. Вяземского, «Записки» И. Д. Якушкина — все это в своем роде «былое и думы», герценовский шедевр лишь увенчал ранее возникшую традицию. А не возникнуть она не могла.

Расслаивалось общественное сознание. Официальные его формы перестали вмещать мысли и устремления людей. Общественное сознание распадалось на ритуал казенных установлений, принятых норм поведения и на личный образ мыслей. Державин еще писал государственные оды. Поэты пушкинской поры уже и знать ничего не хотели о содействии своим творчеством «высшим» намерениям властей. Никто не хотел служить, никто не хотел подражать властям, никто не хотел быть похожим на начальство. Александру подражали — он рано облысел, и вдруг появилась масса молодых лысин. Но подражали не царю, а Александру, импонировала его личность. Так же точно потом подражали пушкинским бачкам, грибоедовским очкам, гусарству Давыдова, размаху Орлова. Странности великих отражались в репетиловском модничанье. Между тем образованные люди почти сплошь сделались странными, многозначительными, байроническими, загадочными.