Выбрать главу
Но ты жива, священная земля, И так же Фебом пламенным согрета. Оливы пышны, зелены поля, Багряны лозы, светел мед Гимета. ………………….. Пусть Время рушит храмы иль мосты, Но море есть, и горы, и долины, Не дрогнул Марафон, хоть рухнули Афины.

Эпическая широта «Паломничества Чайльд-Гарольда» не противоречит субъективному лирическому началу поэмы.

Для большинства современников Байрона это лирическое начало всецело воплощалось в образе Чайльд-Гарольда, который воспринимался как образ вполне автобиографический, двойник самого поэта. Это, однако, не вполне соответствует действительности. Байрон, конечно, проецировал в образ своего разочарованного, пресыщенного жизнью скитальца многое из того, что было пережито и перечувствовано им самим. Многое, — но не все и далеко не самое главное. Горделивое одиночество Гарольда, его презрительная отчужденность от светской суеты и корыстных расчетов, его добровольное изгнанничество соответствовали настроениям молодого Байрона в ту пору, когда, едва достигнув совершеннолетия, он демонстративно покинул Англию; в 1816 году, когда его соотечественники сами поставили его в положение гонимого, оклеветанного отщепенца, он, естественно, вернулся к образу Гарольда и возобновил давно оставленную поэму. Но характерно, что даже в ту пору, когда первые песни «Чайльд-Гарольда» готовились к печати, 31 октября 1811 года, Байрон в письме к Далласу уже настаивал на своем отличии от Гарольда: «Я никак не намерен отождествлять себя с Гарольдом; я буду отрицать всякую связь с ним. Если частично и можно думать, что я рисовал его с себя, то, поверьте мне, лишь частично, а я не признаюсь даже и в этом… Я ни за что на свете не хотел бы быть таким лицом, каким я сделал своего героя». Другая записка поясняет причины столь раздраженного отношения Байрона к его мнимому двойнику. «Лучше все, что угодно, чем я, я, я, я, — вечно я», — восклицает поэт. Как показывают уже первые песни «Паломничества», Байрон не может удовлетвориться ни эгоцентрическим индивидуализмом Гарольда, ни его неизменной позой равнодушного созерцателя жизни. Если одним из двух главных героев «Паломничества» было само Время, то другим был, конечно, не Гарольд, а сам Байрон, авторский голос которого мощно звучит в поэме на протяжении всех четырех песен.

«Да, этот человек был велик; он в муках открывал новые миры…» — писал о Байроне Гейне. Это открытие «новых миров» совершалось и в «Паломничестве Чайльд-Гарольда» и в «Дон-Жуане». И образ автора в этих поэмах предстает как образ неутомимого искателя, чуткого ко всем впечатлениям бытия, ко всем противоречиям действительности. В отличие от его неизменно сумрачного, унылого Гарольда автор «Паломничества» одарен неутолимой любознательностью и пылким жизнелюбием. Ложная традиция надолго закрепила за Байроном одностороннее наименование «поэт мировой скорби». Но эта скорбь, питавшая и его порывы к действию, к борьбе, не была бы столь поэтически плодотворной, если бы Байрон не умел ценить людей и жизнь. Именно поэтому уже начиная с первых песен «Чайльд-Гарольда» так ярки там картины быта и нравов чужеземных стран и так точно и живо очерчены образы новых не только для английской, но и для мировой поэзии того времени народных героев: испанские крестьяне-партизаны, погонщик мулов, проклинающий предателей родины, девушка-партизанка из Сарагоссы, албанские рыбаки и земледельцы, венецианский гондольер… Не довольствуясь внешней экзотической живописностью, Байрон проникает в их душевный мир, показывая чувства и страсти, определяющие их характеры. А рядом с ними возникают блистательные психологические портреты Наполеона, Вольтера, Руссо…

В драматичном внутреннем движении поэмы отразился и ход всемирной истории, и потрясения, пережитые самим Байроном. Песнь третья в этом отношении выделяется своей трагической напряженностью и безудержностью отчаяния. Отодвигая на задний план своего условного «паломника», поэт поверяет всему миру свои обиды, свою нежность и печаль. Эта песнь открывается и завершается обращением Байрона к отнятой у него дочери, Аде, которую ему уже не суждено было увидеть. Личная скорбь переплетается с горестными раздумьями о судьбах Европы, снова отданной во власть феодально-абсолютистской реакции. Природа — полноводный Рейн, Швейцария, с ее грандиозными горными вершинами и прозрачными озерами, — влечет к себе поэта как возможное прибежище от общественной несправедливости. Этот мотив слияния с природой звучит с особенной силой в 75-й строфе песни третьей: