Выбрать главу

-- Ты еще молодой, -- говорит он. -- Попробуй, может, пробьешься.

-- А я поеду, -- продолжает он тихо. -- Я, понимаешь, там впал в амбицию, слишком много о себе возомнил, а вот приехал и увидел, что ни на что не способен. Покоя хочу. Куда-нибудь в Тульскую область, домишко, рыбки половить, ружьишко, учителем в сельскую школу пристроиться. Здесь ад, -- говорит он. -Нью-Йорк -- город для сумасшедших. Я поеду, довольно я здесь помыкался. Свободы у них тут ни хуя нет, попробуй что на работе смелое скажи. Без шума вылетишь, тихо.

Он работал, в основном мыл посуду в разных местах. Получает анэмплоймент, 47 долларов в неделю. Живет на Весте в восьмидесятых улицах, в отеле он был у приятеля.

-- В шахматы играешь? -- спрашивает он меня, прощаясь.

-- Терпеть не могу, -- отвечаю я.

-- А водку пьешь?

-- Водку пью, -- говорю я, -- хоть и нечасто сейчас.

-- Не пьется здесь, -- жалуется он. -- Бывало, примешь 700 граммов с закусочкой, летишь по Ленинграду, как на крыльях, и весело тебе и хорошо. Здесь выпьешь -- только приглушишь, хуже еще. Заходи, -- говорит он, -- борщом угощу.

В отличие от меня, он варит борщи, употребляя для этого какую-то особую свеклу. Они все жалуются, что здесь не пьется. Пьется, но не так, алкоголь подавляет -- я, пожалуй, скоро пить брошу.

Когда-то я работал в Нью-Йорке в газете "Русское дело", и тогда меня интересовали проблемы эмиграции. После статьи под названием "Разочарование" убрали меня из газеты, от греха подальше. Тогда мне было уже не до проблемы эмиграции. Трещала семья, в муках умирала любовь, которую я считал Великой, я сам был едва жив. Венчало все эти события кровавое 22 февраля, вены, взрезанные в подъезде фешенебельного модэл-эйдженси "Золи", где тогда жила Елена, потом недельная жизнь бродяги в даун-тауне Манхаттана. Однако, очутившись в отеле, вернее, очнувшись, я вдруг увидел, что моя дурная слава не умерла, ко мне звонили и приходили люди, еще по советской привычке твердо веруя, что журналист сможет им помочь. Полноте, милые, какой я журналист, без газеты, без друзей и связей. Я всячески увиливал, если мог, от этих встреч, говорил им, что сам себе не могу помочь, но некоторых встреч мне все же не удалось избежать. Так, например, мне пришлось встретиться с "дядей Сашей", на этом настояли мои знакомые.

-- Ты должен ему помочь, он старик, поговори с ним хотя бы, ему станет легче.

Я пошел к нему в номер. Комната у него была такая, как будто он живет с собакой. Я искал глазами собаку, но собаки не было.

-- У вас, кажется, была собака? -- спросил я его.

-- Нет, никогда, -- сказал он испуганно, -- вы меня с кем-то перепутали.

Как же, перепутал -- на полу валялись кости, сухарики, корки, объедки, сплошным твердым слоем, как галька на морском берегу. Точно такой же слой окаменевших остатков пищи был на столе, на шкафу, на подоконнике, на всех горизонтальных плоскостях, даже на сиденьях стульев. Он был обыкновенный полный жалкий старик с морщинистым лицом. Мне было известно о нем, что он всю жизнь свою писал о море и моряках. Печатал в журнале "Вокруг света" и других советских журналах рассказики о море.

-- Я хотел с вами встретиться, -- говорил он вздыхая, -- у меня отчаянное положение, что делать -- не знаю: я так тоскую по жене, она у меня русская, -он показывает фотографию под стеклом -- на меня глядит уставшая женщина.

Зачем меня сюда принесло, -- продолжает он. -- Я не способен выучить язык. Живу очень плохо: я получал вэлфер -- 280 долларов в месяц, теперь у меня подошел пенсионный возраст и дали мне пенсию -- всего 218 долларов. Я получил два чека и как порядочный человек пошел в свой вэлфер-центр и сказал им: "Вот два чека, но я не хочу пенсию, я хочу вэлфер. Мой номер стоит 130 долларов, на питание мне остается только 88 долларов в месяц, я не могу так, я умру с голоду, у меня плохой желудок". -- Я честно пришел, сказал, вернул чек. Они говорят: "Мы ничего не можем сделать. По закону вы должны получать пенсию". Он чуть не плачет.

-- А зачем вы сюда ехали? -- злобно говорю я.

-- Понимаете, я всегда о море писал. Как корабль придет -- я сразу на корабль. Меня моряки любили. О странах всяких рассказывали. Захотелось повидать. Как же мне быть? -- заглядывает он мне в глаза. -- Я хочу к жене, она у меня такая хорошая, -- он плачет.

-- Поезжайте в советское посольство в Вашингтоне, -- говорю я ему, -может, они вас и пустят обратно. Хотя точно сказать нельзя. Попроситесь, поплачьте. Вы ничего здесь против них не писали?

-- Нет, -- говорит он, -- только рассказ в журнале по-английски мой о море напечатают скоро, но не антисоветский, о море. Послушайте, а они меня не посадят? -- говорит он мне, беря меня за рукав.

-- Слушайте, зачем им вас сажать...

Я хотел добавить, что кому он на хуй нужен, и еще что-то едкое, но сдержался. У меня не было к нему жалости. Я сидел перед ним на его грязном стуле, с которого он смел рукой крошки и пыль, он сидел на кровати, передо мной торчали его старые ноги в синих тапочках, мне он был неприятен -неопрятный глупый старик. Я был человек другой формации, и хотя я сам часто приглушенно рыдал у себя в номере, мне до пизды была бы эмиграция, если бы не Елена. Убийство любви, мир без любви был мне страшен. Но я сидел перед ним худой, злой, загорелый в джинсиках и курточке в обтяжку, с маленькими, заломившимися при сидении бедрами, сгусток злости. Я мог ему пожелать стать таким, как я, и сменить его страхи на мои злобные ужасы, но он не мог стать таким, как я.

-- Вы думаете, пустят? -- заискивающе произнес он. Я был уверен, что не пустят, но надо же было его утешить. Я ничего о нем не знал, кроме того, что он говорил сам. Может, он не такой безобидный, каким предстает в своем сегодняшнем положении.

-- Я хочу вас попросить, -- говорит он, видя, что я встаю со стула, -никому не говорите о нашем разговоре. Пожалуйста.

-- Не скажу, -- говорю я. -- Вы извините, но меня ждут.

Синие тапочки передвигаются со мной за дверь. В лифте я облегченно вздыхаю. Еб его, дурака, мать.

О разговоре с ним я рассказал все-таки Левину. Из озорства.

Давид Левин внешне похож на шпиона или провокатора из советских лубочных фильмов. Я не мастер портретов, самое характерное в его физиономии -- лысина, только по бокам головы присутствует какая-то окаймляющая растительность. Я не был с ним знаком, но мне передавали, что он обо мне заочно говорил какие-то гадости. Он величайший сплетник, этот Левин. Мне Леня Косогор из 2-го тома Гулага говорил. Мне было так глубоко наплевать на всю русскую эмиграцию, старую, новую и будущую, что я только смеялся, но когда я вселился в отель, он, к моему удивлению, однажды остановил меня и сказал с укором, что я высокомерен и не хочу с ним побеседовать. Я сказал, что я не высокомерен, но что сейчас спешу, а вернусь через пару часов и зайду к нему. Зашел.