Выбрать главу

Орех несли мешками, чистили, варили, как картошку, ели сырой, сушили в русских печах, пробовали молоть, печь драники, заваривали кулагой, жарили и калили. Ели, спасались от голода и с удивлением вспоминали, как материли этот рогульник в сытое мирное время, когда в сеть попадал и собирал ее на себя. Для ребятишек и вовсе беда была: сухой он, как барашки от колючей проволоки, босой ногой наступишь – месяц не заживает, хуже стекла.

Раньше и о названии озера не задумывались, само собой считалось, реже кто вспоминал, что великаны жили. Но тогда, в сорок третьем, эту загадку раскусили как орех – вот почему оно Божье! А набожные старухи начали припоминать и стягивать все в кучу, словно сеть рогульник, – и то, что грозы над озером особенные, гром гремит до звона в ушах, бывало, в кордонной избе стекла вылетали, и то, что лес на берегах белый, чистый, божественный, да и само озеро как Богом создано: место кругом высокое, берега крутые. Кто же мог в материке такую глубокую да большую яму выкопать? Господи, а птицы-то как поют там! Начинают часов с трех ночи и до утра; иные до полудня не смолкают. Если в это время ходить по белому лесу, так ног под собой не чуешь – так тебя от земли поднимает. И травы не мнутся…

Так вот и пережили страшный голод в Великанах и Полонянке. Однако настоящее чудо еще было впереди.

Беззубые, шамкающие старики, по нескольку лет с печей не слезавшие, повылазили весной на улицу, что-то во дворах топорами затюкали, в огороде заковырялись. Их уж хоронить собирались, да и сами они не чаяли свежей земли да открытой воды увидеть, а вот на тебе – выжили! Да еще словно помолодели! А те, что до голодной зимы кряхтели, стонали, но, тужась, еще в лесу работали, так вообще бугаями заходили. Не сказать, сытые стали, справные, но откуда-то сила взялась, удаль, и глаза заблестели, и голоса окрепли. Сорокалетние бабы, мужиков своих на фронт проводившие и многие уже похоронками меченные, чуть на работу в поле или в лес – визжат, смеются, как девки. Стороннему человеку и смотреть совестно. Если бы кто один из двух деревень помолодел, то, пожалуй, заметно бы стало, но когда все, причем незаметно и разом, – только для стороннего глаза и видно. Целый день в лесу с лучковой пилой, с топорами да клиньями: раздобревшую от сока, крученую березу колоть – не шутка, и болванку на себе вытаскивать до штабелей – тоже. И ладно бы кормежка хорошая была. А то ведь хлеба с ладошку, чугунок пареного ореха да редко сала кусочек, да чтобы после всего кучи-малы устраивать, на перекурах в жмурки играть и хохотать до колик в животе – где это видано?

Можно было свалить все на весну, на радость, что голод одолели, что сводки с фронта получше стали, а кое-где немцев вообще назад поперли и, слышно, пленных на лесоповалы привозят, но весна прошла, лето на закат потянуло – в Великанах живут, как в первые военные годы не жили. Игрище в березняке вновь растоптали, вечерами, слышно, гармошка наяривает, девчонки-подлетыши, парнишки-призывники вместе с бабами, а то и старушками присядку откаблучивают. Только вот мужиков маловато. К сорок третьему моложе, чем за полсотни лет, уже не было. Бывшие кулаки, которых по этой причине на фронт не взяли, да волжские немцы, переселенные в северные края, в счет не шли. Они старались тихо жить, своей кучкой – может, вину за собой чувствовали?

Чем дальше, тем пуще. Осенью того же сорок третьего две свадьбы в Великанах сыграли да две – в Полонянке. В нашей-то деревне еще туда-сюда, одна пара совсем молодая была, другая сносная: женился пятидесятисемилетний мужик Кислицын на вдове-солдатке, бабе под сорок с тремя ребятишками. А вот в Полонянке еще чуднее вышло. Там старик Тятин женился и взял старуху за шестьдесят. Люди, конечно, посмеялись, дескать, война идет, время тяжкое, а старики с ума посходили. Однако смех и грех впереди был. Через девять месяцев Тятиха родила сына. И это уж никак нельзя было списать на весну, на радость от пережитого голода и даже на хорошие вести с фронта.

Говорят, старик Тятин ходил по деревне гоголем, когда по старым временам ему бы стесняться народа, стыдиться на глаза людям лишний раз попадаться. Хоть и невелик грех, но не принято как-то, о душе время думать, внуков женить. Тятин же у Степана Петровича коня выпросил, посадил жену с младенцем и повез за сорок верст в церковь, крестить. Да еще, говорят, по дороге песни орал, встречных останавливал и хвастался. Тогда-то и хватились в Великанах: что же это с людьми делается? Виданное ли дело – старуха родила? Ворчали на молодоженов, конечно, мол, старости бы постыдились. А ну помрете – куда дитя девать?

– Не помрем! – говорил Тятин. – Мы со старухой по-стахановски, еще родим! Раз молодых-то на фронте повыбили – население прирастать должно. Да и кто нас докармливать станет?

Еще они не родили, но поскребыш тятинский докармливал своих родителей.

Так и отнесли эти события голодного сорок третьего к чудодейственности ореха-рогульника. После войны жизнь в деревнях наладилась, мужики с фронта пришли, и привыкшие к ореху люди стали постепенно отвыкать от него. Зачем он, когда хлеба вдоволь, когда и мясо, и картошка и налоги не шибко большие? В начале пятидесятых его ели уже в охотку, когда рыбачили на Божьем, или по нужде – вдруг какая беременная баба запросит либо помирающая старуха. Фронтовики, так те вообще его в рот не брали, потому что к ореху все-таки привычка нужна. Пробовали постный, безвкусный рогульник и вспоминали. Да и память о нем была такой же постной и безвкусной. Ну случалось, ели, было и быльем поросло. Так уж, видно, устроено в природе: поскорее забывать, зализывать раны, затягивать ямы дерном, пустошь – молодым лесом.

Когда я еще был мальчишкой, об орехе в Великанах рассказывали. Помню, однажды дядя Леня на рыбалке говорил и смеялся:

– Ты, Степан, еще молодой и ничего не понимаешь. А рогульник силу дает и мужикам, и бабам. Дело проверенное!

Тогда я еще жалел, что не попал в суворовское, и грустно думал: вот бы он еще от плоскостопия помогал! Но орех от плоскостопия не годился, как заверил дядя Леня, поэтому интерес к нему пропал. Мы его опять костерили на чем белый свет стоял, поскольку он разросся по озеру еще сильнее, путал наши худоватые сети, выплескивался волнами на берега, где засыхал и где потом босым не пройти.

Наверное, и совсем бы забыли в округе о чудодействе рогульника, но в начале шестидесятых, когда я уже учился в лесотехникуме, к дяде Лене Христолюбову заехал человек из города по фамилии Чернобай, с товарищами. Был он гостем нешуточным в наших краях, никогда не виданным: несмотря на свои тридцать лет, Чернобай имел звание доктора наук. Приехал он неофициально, просто порыбачить на зимнюю удочку. Где-то прослышал о Божьем озере, о том, что окунь берет такой – в лунку не протянешь. Говорят, этому доктору ничего не стоило слетать, например, в другой конец страны на рыбалку, если надежный человек посоветует. Так вот, дядя Леня привел Чернобая с товарищами на Божье, показал, где летом чаще всего окунь держится, а сам назад, домой, потому что хоть и падок был он на новых людей, хоть и любил порассказывать, но терпения высидеть на морозе часов десять кряду не хватало. Зимнюю рыбалку на удочку он и за рыбалку не считал. Развлечение для городских, для ученых, и то каких-то помешанных. Поймают два десятка окуней и рады без памяти, а уж разговоров – на месяц. Доктора-то он не первого на Божье водил.

Чернобай был человеком обходительным, вежливым и тихим каким-то, что сроду не скажешь – и не подумаешь! – доктор. К тому же, заметил дядя Леня, простой он был, свойский какой-то и не брезгливый. Потом, когда он приехал второй, третий раз, дяде Лене случалось с ним из одной посуды и спирту выпить, и ухи одной ложкой похлебать. Другой-то и не доктор, а глядишь – морду воротит от деревенской жизни: там не чисто помыто, там муха сидела, там и вовсе грязь. Хлеб на землю уронит, так пнет его, мол, грязный уже, несъедобный. А разве земля грязная?

полную версию книги