Выбрать главу

— Живой,— смеется он.— Здорово тебя оглушило!

Над головой черное небо. Идет дождь. Когда же пришла ночь? Ведь был день, было солнце.

— Как атака?— вспоминаю я.

Женька долго молчит, потом пододвигает свою каску.

— Потрогай, что в ней.

На ощупь — патроны. Их много, но только они очень легкие.

— Медальоны!— с испугом отдернул я руку.

— Сейчас собирали,— глухо говорит Женька.— Григорий Иванович с нами ползал.

Женька отвернулся, уткнул голову в колени и молчит. Мне кажется, что он плачет.

— Давай, Алешка, держаться друг за друга,— не поднимая головы, говорит Женька.— Меня ранят — ты перевяжешь, тебя — я перевяжу. А если что… так мы живем в одном доме…

Я обнимаю его. Нет, он не плачет, а просто мелко дрожит. Наверное, от дождя.

На дне окопа уже большие лужи. Мы сидим на корточках. Я караулю, а Женька под шинелью тихонько курит. Григория Ивановича вызвали к комбату, а пограничник сам незаметно потягивает из рукава.

Дождь все сильнее и сильнее. Мы уже не сидим на корточках, а стоим в рост. Немцы беспрерывно пускают ракеты. Две из них попали к нам в окоп и, страшно шипя, еще долго освещают нас липким зеленым светом.

Вода уже проникает за голенища сапог. Мы не двигаемся. Григория Ивановича все нет и нет. Пончик жмется ко мне, бормочет:

— А если выше нальет? Что тогда? Наверх выползать? Я не знаю, что ответить. Одна надежда, что дождь скоро перестанет.

— Я тебе вылезу,— хрипит пограничник,— вот смотри, парень…

Он надевает на штык фуражку и чуть приподнимает винтовку над окопом. Сейчас же веер из трассирующих пуль замахал над нашими головами.

— Сволочи, козырек разбили,— почему-то с удовлетворением говорит пограничник, осматривая фуражку.

Справа вдоль окопа громко хлюпает вода. Кто-то большой пробирается к нам.

— Живы?— спрашивает этот большой голосом Григория Ивановича.

— Живы,— отвечаем мы.

— Ну, что там у комбата?— спрашивает пограничник.

— Да ничего,— смеется Григорий Иванович.— Двоих-троих убьем и обедать пойдем.

Кажется, и дождь слабее стучит по каске и теплее стало.

— Женя, ты что молчишь?— спрашивает политрук.

— Живот пучит,— кряхтит Женька,— а вылезти нельзя.

— Давай прямо здесь.

— Неловко как-то,— мнется Женька.

— А ты на лопатку,— деловито предлагает Григорий Иванович,— а потом зашвырни подальше в сторону немцев.

Мы отвернулись. Женька в точности выполнил инструкцию.

Хотя мне и показалось, что дождь по каске стучит реже, но вода уже поднялась выше колен. Я перекладываю из карманов брюк патроны и хлеб за пазуху. Мы все молчим. От холода нас трясет.

Изредка вполголоса в сердцах ругается пограничник.

— Сволочи, как котят утопят. Эх бы врукопашную!

— Алеша,— задумчиво спрашивает Григорий Иванович,— а тебе драться приходилось?

— Угу,— говорю я,— в детстве.

— Из-за девчонок?

— Да как вам сказать…

Дождь все стучит и стучит по каске. Все глуше и, кажется, дальше голос Григория Ивановича. А потом он и вовсе пропал. Только дождь и дождь.

Почему-то подумалось, что сейчас дождь поливает московский асфальт, моет затемненный Арбат, Плющиху, наш двор и любимую всеми мальчишками скамейку, где увеличительным стеклом выжжены слова: «Алеша + Лариса = любовь».

ВСЕГО ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД….

У нас во дворе все чем-нибудь увлекаются. Одни собирают марки, другие — спичечные коробки, а очкастый Лева Гоц — книги. Один я ничего не собираю. И хорошо: забот меньше. А вот с завтрашнего дня как раз очень хочется жить без забот.

Дело в том, что уже сегодня можно зафутболить все учебники и до первого сентября — свобода. Что с этой свободой делать — я еще толком и сам не знаю.

Когда мы шли из школы, Лариса спросила очень обидно, просто так, безразлично:

— Ты куда на лето?

— Никуда. В Москве буду.

Мы помолчали, а потом я с надеждой сказал:

— В Москве летом очень хорошо. Народу мало. Все уезжают…

Я говорю, а она молчит. Портфельчик коленками стукает и молчит. Решаюсь:

— А ты куда на лето?

— Не знаю. Как папа…

У парадного постояли. Она разглядывает свои белые тапочки, потом говорит:

— Ты бы хоть за лето дневник вел.

— Какой?

— Ну такой, куда все записывают.

— А чего записывать?

Она пошевелила пальцами, взяла за локти. Сама взяла. Прямо руками. И ее лицо близко-близко. Так еще никогда не было. На нем все-все видно. Даже чернильное пятнышко у виска.

— Так чего же записывать?— куда-то, словно в вату, говорю я.

Она опять разглядывает тапочки:

— Ну, разные случаи из твоей жизни. Знаешь, все великие люди вели дневники.

Сказала и побежала по темной лестнице, мелькая тапочками.

Интересно, нарочно она про великих людей или всерьез? Надо же!

Дома утащил у сестры Нонки толстую тетрадь и решил вести дневник…

Сейчас пойду во двор и посмотрю, чего записывать.

Интересно все получается! Вот сидишь дома в четырех стенах и ничего не видишь. А стоит только открыть дверь на улицу, и сколько всего видно! Это хорошо, что люди придумали двери и каждый день их открывают. Ну, это я увлекся. Открываю. Пошел.

Вот и наш двор. Сидят на скамейке мальчишки и ловят солнце в увеличительные стекла. Только один Лева Гоц читает. У него мать библиотекарша, потому он всегда читает, хотя через его увеличительные очки можно здорово прожигать.

Сидят ребята на скамейке и даже не болтают ногами. Нельзя пошевелиться. Нужны терпение и твердая рука.

Там, где под стеклом получается яркая точка, вьется голубая змейка дыма.

Вот одна лениво танцует прямо на скамейке и всем рассказывает: «Алеша+Лариса = любовь».

— Гадина ты,— говорю я в затылок Сережке Бахиле, но дать по шее не решаюсь. Он первый силач во дворе.

Сережка, не оборачиваясь, задумчиво говорит:

— А разве не правда?

И все так же танцует под его стеклом сплетница — дымная струйка.

Потом он полюбовался своим трудом и увлеченно начал выжигать первую букву ругательного слова. Мы заинтересовались.

Рядом серьезно посапывает худенький Мишка Жаров. У него струйка дыма толстая, густая. Потому что Мишка нацелился стеклом в газету. Яркая точка солнца неумолимо съедает напечатанные строчки: «…ый успех художественного фильма «Чапаев». Вот уже третий год с экранов…»

Струйка дыма движется дальше, пожирает телеграмму из-за границы: «Секретарь комсомола Испании брошен в тюрьму…» Постоял задумчиво дымок и пошел дальше: «Уже недалек день, когда новая очередь московского метрополитена…»

— А за что его в тюрьму бросили?— сам себя спрашивает Мишка.

Лева перестает читать, с сожалением смотрит на Мишку:

— За что? За то, что он за нас.

— За что? За то, что он за нас.

Мы переглядываемся. Это здорово! И Чапаев за нас, и секретарь комсомола Испании. А сколько еще других за нас! Интересно, какой он, секретарь комсомола Испании?

Вот профиль Чапаева мы на всех промокашках рисуем. Папаха, усы, кусочек бурки. Только нос не получается.

А секретарь комсомола Испании, наверное, очень веселый и хорошо поет. В Испании все, говорят, поют. Даже «Но пассаран!» звучит как песня.

Мишка докончил строчку и, ни к кому не обращаясь, говорит:

— А теперь мой отец будет летчиком.

Трудно Мишке верить. Раньше он говорил, что у него отец будет художник, потом — знаменитый снайпер, а еще потом — водолаз, а вот теперь — летчик.

Правда, вчера мы все видели, как его мать выходила из дома под ручку с одним военным. У него голубые петлички, а на них красные кубики.

Дворничиха тетя Дуся покачала им вслед головой, сплюнула. А что ей? Жалко, что ли? Пусть Мишка наконец заимеет отца. Тогда в нашем дворе будет жить настоящий летчик.