Выбрать главу

Я проводил ее до входа в отель, и мы разошлись, так и не узнав имен друг друга. Когда я смотрел ей вслед, мне показалось, что шины ее велосипеда хорошо накачаны. Возможно, она обманула меня тогда, но сейчас это уже не имело никакого значения. Я даже не заметил, вошла ли она в гостиницу, и сам двинулся в тени здания, вдоль галереи, куда выходила моя комната; я с трудом добрался до дюн, во власти одного желания – не думать наконец ни о чем и просто ждать начала грозы.

Пройдя довольно далеко по дюнам, я повернул к холму, поросшему эвкалиптами. Я медленно брел меж деревьев, прикрывая глаза, стремясь защитить их от острых уколов песчинок; резкие порывы жалобно стонущего ветра били со всех сторон, а с невидимого горизонта, казалось, вот-вот сорвутся раскаты грома. Вокруг стояла кромешная тьма, и – как потом мне пришлось неоднократно объяснять – я не различил ни света велосипедного фонаря, который кто-нибудь мог включить на пляже, ни даже огонька сигареты того, кто, видимо, бродил или сидел на песке или на груде влажных листьев, прислонившись к стволу дерева, подобрав ноги, усталый, промокший, счастливый. А это ведь был я; и, хотя я никогда не молился, я шел и благодарил Бога, не надеясь в своем безверии, что Он услышит.

Я остановился там, где кончалась роща, в ста метрах от моря, около дюн. Почувствовав, что руки у меня исцарапаны, я провел по ним языком, слизывая кровь. Потом двинулся на шум морского прибоя, пока песок под ногами не стал совсем мокрым. И, повторяю, я не видел ни света, ни движения во мраке, не слышал иного голоса, кроме голоса ветра.

Удалившись от берега, я начал взбираться на дюны, скользя по холодному песку, который, набиваясь в ботинки, колол ноги острыми иглами; раздвигая заросли кустарника, я почти бежал, задыхаясь в неистовой радости, гнавшейся за мной в течение многих лет и теперь наконец настигшей меня, охваченный волнением, которое, казалось, никогда не уляжется, смеясь в вихре ночного ветра; я бегом взбирался и спускался с холмов, падал на колени, ощущая нисходящее на меня успокоение, пока наконец смог без боли вздохнуть – обратив лицо навстречу буре, идущей с моря. Потом вдруг снова нахлынуло на меня ощущение тревоги и отчаяния; довольно долго, почти с безразличием, искал я дорогу обратно. Наконец я столкнулся с тем самым официантом и, как в прошлый раз, не говоря ни слова, протянул ему десять песо. Парень ухмыльнулся; я же слишком устал, чтобы подумать, что он, наверное, обо всем догадался, что вообще все знают об этом.

Почти не раздеваясь, я заснул на кровати, как на песке, под шум наконец разразившейся грозы и яростные раскаты грома, в изнеможении погружаясь в неистовую стихию ливня.

V

Едва я закончил бриться, как услышал легкий стук в стеклянную дверь, выходящую на веранду; было еще очень рано. Я почти наверняка знал, что ногти стучавшей длинные, с ярким маникюром. Не успев положить полотенце, открыл дверь: она стояла на пороге – это было неизбежно.

Волосы ее были выкрашены в русый цвет, – возможно, в двадцать лет она и считалась блондинкой; на ней был уже неновый шевиотовый костюм, который за долгое время носки почти слился с ее фигурой; в руках она держала зеленый зонт с ручкой из слоновой кости, вероятно так ни разу и не раскрытый. По крайней мере две вещи я именно такими и представлял или безошибочно предугадал, когда думал об этой женщине раньше и в ту последнюю ночь у гроба Хулиана.

– Бетти. – Она повернулась ко мне с самой очаровательной улыбкой, на какую была способна.

Я сделал вид, что вижу ее впервые и не знаю, кто она. С моей стороны это было своеобразной любезностью, некоей вымученной вежливостью, к которой я вовсе не был тогда расположен.

Она была, мелькнуло у меня в уме, но уже никогда не будет той женщиной, которую я смутно различал когда-то за грязным стеклом какого-то кафе в пригороде; это ее пальцы касались рук Хулиана во время долгих прологов по пятницам и понедельникам.

– Прошу прощения, – сказала она, – за мой приезд и беспокойство в столь ранний час. И особенно в эти дни, когда вы, лучший из братьев Хулиана… Я до сих пор, знаете, не могу поверить, что его больше нет…

В свете утра она казалась старше и, наверное, у Хулиана дома или даже в кафе выглядела совсем иначе. До сего момента я был единственным братом Хулиана, ни самым хорошим, ни самым плохим. Эту стареющую женщину, думал я, можно легко успокоить. Ведь и я тоже, несмотря на то что пережил, видел и слышал, несмотря на воспоминание о прошедшей ночи там, на пляже, – ведь и я тоже не до конца осознал еще смерть Хулиана. Кивнув, я жестом пригласил ее войти в комнату и только тогда заметил, что на ней шляпка, украшенная свежими фиалками и обвитая листьями плюща.

– Зовите меня Бетти, – проговорила она, усаживаясь в кресло, где я прятал ту газету: фотография, заголовок, хроника жульничества. – Речь идет о жизни и смерти.

Следы бури исчезли, прошедшей ночи могло и не быть. Я взглянул на солнце за окном, его желтоватые блики уже подбирались к ковру. А я – это было совершенно бесспорно, – я ощущал себя сегодня другим: с жадностью вдыхал воздух, мне хотелось двигаться и улыбаться, а равнодушие, даже жестокость представлялись мне возможными формами добродетели. Все это я чувствовал еще смутно и только через некоторое время смог осознать.

Подойдя к креслу, я извинился перед женщиной – этим давно устаревшим образчиком пошлости и несчастья. Вытащив газету, я поджег ее и, бросив через балюстраду, смотрел, как она извивается в пламени.

– Бедный Хулиан, – произнесла Бетти у меня за спиной.

Снова войдя в комнату, я присел на кровать. Внезапно я почувствовал, что счастлив, и попытался подсчитать, сколько же лет отделяет меня от того момента, когда я в последний раз испытывал подобное ощущение. Табачный дым разъедал глаза. Опустив руку с трубкой на колени, я весело взирал на этот греховный сосуд, на это бесчестное создание, бесцеремонно развалившееся в кресле, в лучах пробуждающегося утра.

– Бедный Хулиан, – повторил я. – Сколько раз произносил я эти слова в ту ночь у гроба и позднее… В конце концов я устал, все проходит. Я ждал, что вы появитесь в ту ночь, но вы не пришли. И благодаря этому напряженному ожиданию я смог представить, какая вы, и мог бы узнать вас, случайно встретив на улице.

Она растерянно посмотрела на меня и снова улыбнулась.

– Да, я, кажется, понимаю, – ответила она.

Ее нельзя было назвать старой; она была намного моложе Хулиана, да и меня тоже. Но жизни наши были различны; и в кресле перед собой я видел сейчас лишь жирное тело, морщинистое лицо тупицы с притворным выражением страдания и обиды; грязь этой жизни навсегда пристала к ее щекам, скопилась в уголках рта, в морщинках, прорезавших темные круги под глазами. Как мне хотелось ударить ее и выставить за дверь. Но я выказал полное спокойствие и, раскурив трубку, мягко обратился к ней:

– Бетти! Вы разрешили мне называть вас Бетти. Вы сказали, что речь идет о жизни и смерти. Хулиан мертв. Так в чем же в таком случае дело? О ком речь?

Она откинулась в кресле, обитом выцветшим кретоном с огромными аляповатыми цветами, и пристально посмотрела на меня как на возможного клиента: с привычной ненавистью и расчетом.

– Кто же умирает сейчас? – настаивал я. – Вы или я?

Она глубоко вздохнула, готовясь изобразить на своем лице крайнее волнение. Взглянув на нее, я подумал, что она умела убеждать, и не только таких, как Хулиан. За ее спиной растекалось осеннее утро, совсем безоблачное, – маленький рай, дарованный людям. Эта женщина, Бетти, повернула голову, и постепенно на ее лице появилась печальная улыбка.

– Кто? – сказала она, смотря куда-то в сторону шкафа. – И вы, и я. Не думайте, дело ведь только начинается. Существует ряд векселей, подписанных Хулианом, а платить по ним нечем, говорят; они предъявлены на рассмотрение суда. Заложено также недвижимое имущество – мой дом, единственное, что есть у меня. Хулиан уверял тогда, что это всего лишь условно, для гарантии, но ведь мой дом, мой маленький домик заложен. И выкупить его надо быстро. Если мы хотим спасти что-нибудь после окончательного краха. Или хотя бы спастись сами…