Выбрать главу

Этерман Александр

Мандарин

Александр Этерман

Мандарин

Представим себе, что некто декламирует киплингово рьяное

"Запад есть Запад,

Восток есть Восток,

И им не сойтись вовек" сладко и сентиментально, как, допустим, верленово

"Я слышал твой голос,

Пронзительный и фальшивый"

или еще лучше:

"Прости и забудь

И не обессудь,

А письма сожги, как мост".

Припишем ему, вдобавок, обычное азиатское косоглазие.

М. Поло, "Мемуары"

Свет вливался в окно, неяркий поначалу, зато он прибывал с каждой минутой, как морская вода в полнолуние в часы прилива, и надежно укрытые в углах, щелях и в кромешней тени прозаические детали выступали по одной, пока все четыре стены, наконец, не соединились. Тогда стало ясно, сколь немного от одной до другой, - очень немного.

Н. сидел в бамбуковой качалке, сгорбившись и надев на руку, как муфту, пухлую коричневую игрушку. Он для того и встал пораньше, чтобы встретить рассвет, но ожидание затянулось, и он почувствовал себя уставшим и задремал, и вот невидимое солнце прорезало горизонт, а он все еще сидел с закрытыми глазами. Солнце сделало свое дело, но, как он и думал, ни хорошего самочувствия, ни утешения это ему не принесло. Пока было еще темно, он мог сидеть, сгорбившись, смежив веки и обманывая себя иллюзорными обещаниями, но теперь уже нет - и хотя ему и не спалось, он до поры до времени очень лихо ничего не видел - ни стен комнаты, ни неба, ни моря, ни, тем более, земли оставалось, как в бреду, как в колыбели, думать о своем здоровье и, отталкиваясь от пола, качаться на стуле, тяжело вздыхая, пока не прекратится сосание в грудной клетке.

На стенах - еле три метра в ширину и два в высоту каждая образовывавших идеальный квадрат, висели изрядно выцветшие гобелены, большей частью на охотничьи сюжеты, почти все светлокоричневые и отливающие серым, подобранные с большим вкусом - но давно. У стены, на которую уже с минуту падал свет, стояла узкая монастырская кровать, аккуратно занавешенная клетчатой тканью. Остальная мебель - всего-то два плетеных бамбуковых стула, маленький круглый стол, шкаф на витых ампирных ножках и пресловутая качалка - были, как и гобелены, не первой молодости и наверняка стоили когда-то больших денег. Когда-то все это было в моде.

Да, разумеется, и странно, что Н. еще помнил об этом. Шестьдесят пять лет. Если бы он еще сам их купил - куда ни шло. Но он даже не знал, кому они в те благословенные времена принадлежали. Каково все-таки воздействие земного тяготения - он еще помнил, как обставляли летние домики тридцать пять лет назад. Речь идет, разумеется, о второразрядных щеголях, его ровесниках, но что ему теперь до них, а нынешнему миру и того меньше. А он все-таки помнит. Когда - в 1882 году.

Две-три книги, стакан в серебрянном подстаканнике с ложкой внутри и желтый луч, плещущийся на его ручке, - и еще пестро раскрашенная глиняная маска и черный хлыст, тоже не со вчерашнего дня висевшие на стене, - не очень-то много. Н. обвел комнату взглядом, как докучливую компанию, когда ищут одиночества или стесняются зависимости от окружающих, - и взгляд его раболепно потянулся от сияющей ложки к иллюминатору, в который, наверно, уже заглядывало солнце, только из другого угла.

Качки совершенно не было, и не только сегодня. Тинь-Ха славилась прозрачностью и приятной незамутненностью своих вод, и Н. уже имел возможность это обстоятельство оценить. Уже давным давно - вообще-то с тех пор, как они прошли пролив, нет, еще раньше, после того, как вошли в южные воды, - яхту не качало и не полоскало на ветру. "В заливе, - сказал Н. дражайший К., - круглый год тихо, как на озере средней руки, и ветер морщит его не больше, чем лужу." Н., ясное дело, не поверил, но теперь совсем не так удивился, когда выяснилось, что К. прав. Впрочем, ветра тоже не было. Что-то служило тому причиной - мелководье, впадина в открытом море, где, говорят, водятся загадочные рыбы, зеленые холмы на западе или черная базальтовая гряда на востоке, отчасти уходившая под воду, - почему нет, более того, все это можно было бы назвать стечением обстоятельств, если бы Тинь-Ха не оставалась в любую погоду тихой, как блюдце с вареньем, так что даже в проливной дождь было видно, какую дробь отбивают на ее синей поверхности капли пресной воды.

Совсем рассвело, и розовые дуги, расцветшие с трех сторон, сдернули стоявшую над водой полосу тумана, как в свой час сдергивают покрывало с предмета, который хотят продемонстрировать в выгодном свете, и бухта засветилась в сиянии наступающего дня. Н. знал, что это ненадолго - солнце поднимется выше, розовые блики улетучатся, берег станет зеленым, море синим, а проявления восторга - совершенно неуместными, во всяком случае для тех, кто привык к соленой воде и чистому воздуху. Тогда он, пожалуй, поднимется на палубу. Что же до того, что одновременно розово и непреходяще - лепестков жасмина, цветущего на краю частных делянок, спускавшихся почти к самому берегу - то он, слава Богу, вовремя распорядился отплыть подальше, пока они еще не приелись, - их не видно, не слышно, а главное, от их пронзительного запаха не закладывает нос.

Бухта обходила маленький корабль правильным полукругом, впрочем, обманчиво правильным - любой залив представляется изнутри, и тем паче с берега, более вогнутым и безопасным, чем его следовало бы считать. Так скала или дерево, если на них взобраться, кажутся сверху очень высокими, а с земли, снизу, напротив, какими-то недомерками. Так залив на карте - всегда страшно мал, и все тут.

Корабль, большая паровая яхта, явно не новая, с пышным белым парусным оперением - почти бездействовавшим, но довлевшим над синим и зеленым, - на фоне которого черная труба казалась нелепой и глупо встроенной, тем более, что из нее давно уже не валил дым - хотя именно она дотащила яхту в Тинь-Ха без приключений несмотря на многомесячный штиль - корабль стоял в полукилометре от берега, как и требовало письменное предписание, наклеенное на его борт в Шанхае. Берег казался с корабля узеньким зеленым браслетом, гладеньким, как и должно браслету, так что маленькие неровности, возникшие где-то посередине, там, где чайные домики вгрызались в горизонт, вполне могли сойти за зубчатые ниши, уготованные для драгоценных камней, которыми его не успели украсить. Только кое-где домики, выступившие из тени, казались белыми под прямыми солнечными лучами - точь в точь как блики света на металле. Н. знал, что там, на берегу, - бескрайние рисовые поля и фруктовые плантации, но знать - совсем не то, что видеть или верить, - с тем же успехом можно было подойти вдвое ближе или насколько там позволит осадка или отплыть вдвое дальше - откуда угодно берег должен был казаться ровным убаюкивающим браслетом, прежде всего оттого, что до какой-то степени он действительно таким и был. Кстати, береговым жителям даже не пришло в голову выкрасить в зеленое дощатые мостки, далеко уходившие в воду, - они так и остались некрашеными и потемнели от водорослей и едкого воздуха.

Бухта вполне оправдывала свое название. Свежий утренний ветер нисколько не колебал мраморно-сине-зеленую воду, даже не рябил ее, хотя и одевал в белые барашки крутые корабельные борта. Местные рыболовные суденышки уже кружились на порядочном расстоянии от берега и от корабля одновременно, видимо, оттого, что они мешали им в равной мере. Их по-азиатски изогнутые паруса легко скользили, почти прижимаясь к воде, откуда-то добирая скорость и вращательный момент, которые недодавал ветер, пока наконец не застывали на заранее уготовленных местах, разумеется, по воле своих хозяев. Рыбаки, которые провели всю ночь в море, возвращались домой в то время, как их отдохнувшие коллеги, отстоявшие свое у берега, спешили им навстречу - но это были поздние, запаздывающие пташки, поскольку все, кого по-настоящему заботил улов, вышли в море и откружились еще до рассвета. "Счастливые люди, - подумал Н., - дабы поймать свое, им достаточно выйти в море пораньше и удачно выбрать место. Во Франции им пришлось бы обзавестись большими кораблями, глубоководными тралами - и все равно этого было бы мало". Постепенно вода из мраморной стала совершенно синей, гораздо прозрачнее, так что внимательному наблюдателю могло показаться, что зашевелились камни на дне. Потеплело, да так, что на солнце стало почти удушающе жарко, хотя стоял уже поздний октябрь. Еще четверть часа, и наступил теплый осенний день, без всяких скидок.

Да, в 1882 году. Это он, пожалуй, слишком хорошо помнил, к чему неужели к тому, что, куда не ткнись, всплывает дата, наводя на беспардонную мысль, что все, что с ним - или на его веку - приключилось, именно тогда и приключилось, оттого-то никакая другая и не запомнилась, а на самом деле всего-то последний относительно благополучный год, так что все, что произошло потом, пойдет по иному счету. Можно дотянуть и до 1883 года почему бы и нет? Но это не то. Это было уже после, только немного. Это когда Проспер О. - он так гордился своей древней аристократической фамилией, скорее, в общем, аристократической, чем древней, - что Н. иногда очень хотелось доказать, что она украдена, - старший пристав округа, явился рано утром, когда Н. еще спал, и описал его обстановку. Кое-какие предметы он мог, хотя и не без труда, припомнить, уплывшие и вскоре выкупленные, те, которые он потом сохранил, даже чернильные пятна, оставшиеся на стульях там, где к ним прицепили густо исписанные и не промокнутые бумажки. Он жил тогда в департаменте Сены, в модном старом квартальчике задешево снимая второй этаж обветшалого исторического особняка и уже десять или двенадцать лет сохраняя его за собой, - это даже в самые безденежные времена, когда ему бы тесниться в двух комнатках, - наверное, только оттого, что дом и улица упоминались в романах из парижской жизни и в местной хронике уже по меньшей мере двести лет, ну, а с тех пор, как по ним прошлось перо Лакло, они стали неувядаемой, хотя и не слишком бережно хранимой, классикой.