А между тем вышло так, что До Эскобар, левой ухватив обе руки Яппе, крепко, как тисками, прижал их к его груди, а правым кулаком давай наяривать ему в бок. Поднялось большое волнение. Многие, вскочив, закричали:
— Держать нельзя!
Испуганный господин Кнаак поторопился в середину.
— Держать нельзя! — воскликнул и он. — Друг мой, ведь вы его держите! Это против всех правил.
Он растащил дуэлянтов и еще раз выговорил До Эскобару, что держать категорически запрещается. После чего снова удалился на периферию.
Яппе пришел в ярость, это было ясно видно. Очень бледный, он тер себе бок и, медленно кивая головой, смотрел на До Эскобара, что не предвещало ничего хорошего. И когда начал следующий раунд, лицо его свидетельствовало о такой твердости, что все ожидали от него решающих действий.
И в самом деле, лишь началась следующая схватка, Яппе применил прием — воспользовался уловкой, которую, вероятно, придумал заранее. Ложный замах вверх левой заставил До Эскобара прикрыть лицо; но не успел он поднять руку, как правая Яппе с такой силой вонзилась ему в живот, что До Эскобар скорчился и лицо его приобрело вид желтой восковой маски.
— Ну вот, — сказал Джонни. — Это правда больно. Теперь он, наверно, соберется и начнет драться всерьез, чтобы отомстить.
Однако удар в живот оказался слишком сильным, и нервная система До Эскобара была заметно потрясена. Видно было, что он уже не может как следует сжать кулаки, чтобы бить, а глаза приняли такое выражение, словно парень не очень хорошо соображал. Однако, чувствуя, что мускулы отказали, он под внушением честолюбия поступил следующим образом: начал изображать легкого в движениях южанина, который своей ловкостью дразнит немецкого медведя, приводя того в отчаяние. Куцыми прыжками, бесцельно вертясь во все стороны, он мелко пританцовывал вокруг Яппе, пытаясь задорно улыбаться, что при его поврежденном состоянии произвело на меня впечатление героическое. Но Яппе вовсе не впал в отчаяние, он просто вертелся на каблуке следом за До Эскобаром и время от времени наносил ему довольно мощные удары, левой рукой отражая слабые, на потеху атаки. И все же судьбу До Эскобара решило то обстоятельство, что у него все время сползали брюки, так что выбилось и задралось трико, обнажив часть голого, желтоватого тела, над чем кое-кто уже начал посмеиваться. И зачем только он снял подтяжки! Чего было заботиться о красоте! Теперь вот ему мешали брюки, всю драку мешали. Он все хотел их подтянуть и заправить исподнее, ибо, несмотря на печальное свое состояние, не мог пасть в глазах окружающих и явить собой посмешище. Так в конечном счете и случилось, что, пока До Эскобар дрался лишь одной рукой, второй стараясь поправлять туалет, Яппе с такой силой вставил ему в нос, что я до сих пор не понимаю, как тот не раскрошился.
Но кровь брызнула, До Эскобар отвернулся и отошел от Яппе, пытаясь правой рукой ослабить кровотечение, а левой многозначительно махнув назад. Яппе еще стоял, расставив кривые ноги и выставив кулаки, ожидая, что До Эскобар вернется. Но тот больше не имел намерения драться. Если я правильно его понял, он оказался культурнее и решил, что самое время поставить в истории точку. Яппе, без сомнения, продолжил бы драться и с кровившим носом; но До Эскобар и в этом случае почти наверняка отказался бы от дальнейшего участия, и тем решительнее он сделал это теперь, когда истекал кровью сам. Ему разбили нос в кровь, черт подери, так далеко делу, по его мнению, заходить не полагалось. Кровь текла у него между пальцами, сочилась на одежду, пачкала светлые брюки и капала на желтые ботинки. Это было свинство, настоящее свинство, и в подобных обстоятельствах он отказался драться дальше, считая это чем-то бесчеловечным.
Кстати сказать, его мнение оказалось и мнением большинства. Зайдя в круг, господин Кнаак объявил сражение оконченным.
— Сатисфакция получена, — сказал он. — Оба держались превосходно.
По нему было видно, какое облегчение он испытывал оттого, что дело окончилось благополучно.
— Но ведь никто же не упал, — с изумлением и огорчением заметил Джонни.
Однако Яппе тоже не возражал против того, чтобы посчитать дело решенным, и, глубоко вздохнув, направился к своей одежде. С умилительной фикцией господина Кнаака, что драка, дескать, закончилась вничью, все согласились. Яппе поздравляли лишь украдкой; остальные одалживали До Эскобару носовые платки, так как его собственный быстро напитался кровью.
— Еще! — раздались затем возгласы. — Теперь пускай подерутся другие.
Это вышло у собравшихся от самого сердца. Дуэль Яппе и До Эскобара длилась очень недолго, всего каких-нибудь десять минут, не больше. А все пришли, у всех было время, нужно ведь что-нибудь предпринять! Значит, еще двое — на арену, кому тоже хочется доказать, что он достоин звания молодого человека!
Никто не вызвался. Почему же при этих возгласах сердце у меня забилось, как небольшие литавры? Произошло то, чего я и боялся: вызов оказался переброшен зрителям. Но почему же я теперь чувствовал себя почти так, будто все время со страхом и радостью предвкушал это великое мгновение, и почему, как только оно наступило, погрузился в водоворот самых противоречивых ощущений? Я посмотрел на Джонни: совершенно беспечный, безучастный, он сидел подле меня, перекатывая во рту соломинку, и с простодушным интересом осматривал кружок, не найдется ли еще парочка рослых грубиянов, которые к его удовольствию решили бы расквасить друг другу носы. Почему в ужасном возбуждении я невольно чувствовал, что вызов касается лично меня, обращен ко мне, осознавал своим долгом огромным, как бывает во сне, напряжением преодолеть робость и привлечь всеобщее внимание, выйдя к барьеру героем? Я и впрямь, то ли из самомнения, то ли от чрезмерной застенчивости, уже собирался поднять руку и вызваться драться, как из кружка прозвучал дерзкий голос:
— Теперь пусть подерется господин Кнаак!
Все взгляды мгновенно обратились на господина Кнаака. Разве я не говорил, что он ступил на скользкую тропу, подвергся риску испытания сердца и утробы? Но тот ответил:
— Благодарю, в юности я получил довольно тумаков.
И был спасен. Угрем он выскользнул из петли, намекнул на свои лета, дал понять, что прежде вовсе не отлынивал от честных драк, и при этом не просто не расхвастался, а сумел придать словам видимость правды, с обаятельной самоиронией признав, что и его бивали. От него отступились. Поняли, что повалить этого человека трудно, если не невозможно.
— Тогда борьба! — потребовал кто-то. Предложение встретило мало сочувствия. Но во время обсуждения До Эскобар (никогда не забуду производимого им мучительно неловкого впечатления) из-под окровавленного носового платка подал сиплый испанский голос:
— Борьба — это трусость. Борются одни немцы! Неслыханная бестактность с его стороны, немедленно встретившая достойный отпор. Ибо именно тогда господин Кнаак и дал ему блестящий ответ:
— Возможно. Но, кажется, немцы тоже иногда недурно дерут испанцев.
Наградой ему стал одобрительный смех; положение его после той реплики весьма укрепилось, а с До Эскобаром на сегодня было решительно покончено.
Возобладало все-таки мнение, что борьба — более-менее скучно, поэтому принялись за всякие гимнастические штучки: прыгать через козла — спину соседа, стоять на голове, ходить на руках и тому подобное.
— Ладно, пошли, — сказал Джонни нам с Братштрёмом и встал.
В этом был весь Джонни Бишоп. Пришел, потому что ему пообещали что-то такое реальное, с кровавым исходом. А поскольку история перетекла в забаву, решил уйти.
От него я получил первые представления о своеобразном превосходстве английского национального характера, которым впоследствии научился так восхищаться.
Смерть в Венеции
Перевод Н. Ман
Густав Ашенбах, или фон Ашенбах, как он официально именовался со дня своего пятидесятилетия, в теплый весенний вечер 19… года — года, который в течение столь долгих месяцев грозным оком взирал на наш континент, — вышел из своей мюнхенской квартиры на Принцрегентштрассе и в одиночестве отправился на дальнюю прогулку. Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз теперь потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), писатель и после обеда не в силах был приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «motus animi continuus»[74], в котором, по словам Цицерона, заключается сущность красноречия; спасительный дневной сон, остро необходимый при все возраставшем упадке его сил, не шел к нему. Итак, после чая он отправился погулять, в надежде, что воздух и движение его приободрят, подарят плодотворным вечером.