К этим словам не раз возвращались мысли супруги господина Клетериана.
В другой раз, к удивлению советницы Шпатц, между ними произошел следующий разговор:
— Позвольте вас спросить, сударыня (может быть, это нескромно), как вас зовут, как, собственно, ваша фамилия?
— Вы же знаете, что моя фамилия Клетериан, господин Шпинель!
— Гм… Это я знаю. Вернее — я это отрицаю. Я имею в виду вашу собственную, вашу девичью фамилию. Будьте справедливы, сударыня, и согласитесь, что тот, кто называет вас „госпожа Клетериан“, заслуживает, чтобы его высекли.
Она так искренне рассмеялась, что голубая жилка до ужаса отчетливо выступила у нее над бровью, придав ее нежному и милому лицу напряженное, болезненное выражение.
— Смилуйтесь, господин Шпинель! Высечь! Да неужели „Клетериан“ такая гадкая фамилия?
— Да, сударыня, я от всего сердца возненавидел эту фамилию, как только услышал ее. Она смешная, можно прийти в отчаяние от ее безобразия, и это просто варварство и пошлость — в угоду обычаю называть вас по фамилии мужа.
— Ну, а Экгоф? Разве Экгоф красивее? Фамилия моего отца Экгоф!
— А, вот видите! Экгоф — это уже совсем другое дело. Даже один большой актер носил фамилию Экгоф[29]. С этой фамилией я помирюсь. Вы упомянули только об отце. Разве ваша матушка…
— Да, моя мать умерла, когда я была еще маленькой.
— Ах вот как. Расскажите же мне немного больше о себе, прошу вас. Но если это вас утомляет, не надо. Тогда — лучше молчите, а я буду опять рассказывать вам о Париже, как в тот раз. Но вы могли бы говорить совсем тихо. Право, если вы будете говорить шепотом, то от этого ваш рассказ станет только прекраснее… Вы родились в Бремене? — Этот вопрос он задал почти беззвучно, с благоговейным и значительным выражением, как будто Бремен — город, не имеющий себе равных, город неописуемых приключений и скрытых красот, родиться в котором — значит быть отмеченным таинственном благодатью.
— Да, представьте себе! — невольно сказала она. — Я из Бремена.
— Я был там однажды, — произнес он задумчиво.
— Боже мой, вы и там были? Вы, господин Шпинель, по-моему, видели все, от Туниса до Шпицбергена.
— Да, я был там однажды, — повторил он. — Всего несколько часов, вечером. Я помню старинную узкую улицу, над ее островерхими крышами косо и странно висела луна. Потом я был еще в погребке, где пахло вином и гнилью. Это такие волнующие воспоминания…
— В самом деле? Где же это могло быть? Да, я тоже родилась в таком вот сером доме с островерхой крышей, в старом купеческом доме с гулкими полами и побеленной галереей.
— Ваш батюшка, стало быть, купец? — спросил он, помедлив.
— Да. Но прежде всего он артист.
— Ах вот оно что! Какому же искусству посвятил себя ваш батюшка?
— Он играет на скрипке… Но это пустые слова. Важно, как он играет, господин Шпинель! От его игры у меня временами навертывались на глаза жгучие слезы, каких я никогда в жизни не знала. Вы не поверите…
— Я верю! Ах, верю ли я… Скажите мне, сударыня, семья ваша, конечно, старинная? Должно быть, уже не одно поколение жило, работало и ушло в лучший мир в этом сером доме с островерхой крышей?
— Да… Почему, собственно, вы об этом спрашиваете?
— Потому что часто случается, что род, в котором живут практические, бюргерские, трезвые традиции, к концу своих дней вновь обретает себя в искусстве.
— Разве? Да, что касается моего отца, то он, конечно, больше артист, чем многие другие, которые именуют себя артистами и живут своей славой. А я только немного играю на рояле. Теперь они мне запретили играть, но тогда, дома, я еще играла. Отец и я, мы играли вдвоем… Да, я люблю вспоминать эти годы; особенно мне помнится сад, наш сад за домом, страшно запущенный, весь заросший. Кругом облупившиеся, замшелые стены; но именно от этого он был такой очаровательный. Посредине сада, в плотном кольце сабельника, бил фонтан. Летом я, бывало, целые часы проводила там с подругами. Мы сидели на складных стульчиках вокруг фонтана.
— Как красиво! — сказал господин Шпинель, вздернув плечи. — Вы сидели и пели?
— Нет, чаще всего мы вязали.
— Все равно… все равно…
— Да, мы рукодельничали и болтали, шесть моих подружек и я…
— Как красиво! Боже мой, подумать только, как красиво! — воскликнул господин Шпинель, и лицо его исказилось.
— Да что здесь такого красивого, господин Шпинель?
— О, то, что, кроме вас, было еще шестеро, что вы не входили в это число, а выделялись среди них, как королева… Вы были особо отмечены в кругу своих подруг. Маленькая золотая корона, полная значения, незримо сияла у вас в волосах…
— Что за глупости, какая еще корона…
— Нет, она сияла незримо. Но я бы увидел ее, я бы ясно увидел ее на ваших волосах, если бы никем не замеченный спрятался в зарослях в такой час…
— Один Бог ведает, что бы вы увидели. Но вас там не было, зато мой теперешний муж — вот кто однажды вышел с отцом из кустарника. Боюсь, что они подслушали кое-что из нашей болтовни…
— Там, значит, вы и познакомились с вашим супругом, сударыня?
— Да, там я с ним и познакомилась, — сказала она громко и весело, и когда она улыбнулась, нежно-голубая жилка, как-то странно напрягшись, выступила у нее над бровью. — Он приехал к моему отцу по делам. На следующий день его пригласили отобедать у нас, а еще через три дня он попросил моей руки.
— Вот как? Все шло с такой необычайной быстротой?
— Да… то есть с этого момента все пошло уже немного медленней. Отец, собственно, не собирался выдавать меня и муж, он выговорил себе довольно долгий срок на размышление. Ему хотелось, чтобы я осталась с ним, кроме того, у него были и другие соображения. Но…
— Но?..
— Но я этого хотела, — сказала она улыбаясь, и снова бледно-голубая жилка придала ее милому лицу печальное и болезненное выражение.
— Ах, вы этого хотели.
— Да, и, как видите, я проявила достаточно твердую волю…
— Я вижу. Да.
— Так что отцу в конце концов пришлось уступить.
— И вы покинули его и его скрипку покинули старый дом, заросший сад, фонтан и шестерых своих подруг и ушли с господином Клетерианом.
— И уехала… Ну и манера говорить у вас, господин Шпинель! Прямо библейская! Да, я все это покинула, потому что такова воля природы.
— Да, воля ее действительно такова.
— И к тому же дело шло о моем счастье.
— Разумеется. И оно пришло, это счастье…
— Оно пришло в тот миг, господин Шпинель, когда мне в первый раз принесли маленького Антона, нашего маленького Антона, и он закричал во всю силу своих маленьких, здоровых легких, милый наш здоровячок…
— Вы уже не первый раз говорите мне о здоровье вашего маленького Антона, сударыня. Он, должно быть, на редкость здоровый ребенок.
— Да. И он до смешного похож на моего мужа.
— А!.. Вот как, значит, все это было. И теперь вы уже не Экгоф, вы носите другую фамилию, у вас есть маленький, здоровый Антон, и ваше дыхательное горло не совсем в порядке.
— Да. А вы необыкновенно загадочный человек, господин Шпинель, смею вас уверить…
— Накажи меня Бог, если это не так! — сказала сидевшая поодаль советница Шпатц.
Супруга господина Клетериана не раз мысленно возвращалась к этому разговору. Несмотря на всю его незначительность, в нем таилось нечто дававшее пищу ее размышлениям о самой себе. И не в этом ли заключалось вредоносное влияние, которое сказывалось на ней? Слабость ее возрастала, у нее часто появлялся жар, тихое горение, таившее в себе что-то сладостное. Здесь были и задумчивость, и молитвенная покорность, и самодовольство, и немного обиды. Когда она не лежат в постели и господин Шпинель, с невероятной осторожностью ступая на носки своих огромных ног, подходил и замирал в двух шагах от нее, всем туловищем подавшись вперед; когда он говорил с ней почтительно-приглушенным голосом, словно поднимал ее высоко вверх и бережно, в робком благоговении усаживал на облако, куда не проникнут резкие звуки, где ничем не напомнит о себе земля, — она вспоминала, каким тоном произносил свою обычную фразу господин Клетериан: „Осторожно, Габриэла, take care, мой ангел, не открывай рот“. Тон этот напоминает сильное и доброжелательное похлопывание по плечу. Но она сразу же гнала прочь это воспоминание, чтобы чувствовать приятную слабость и покоиться на облаке, которое предупредительно расстилал для нее господин Шпинель.
29
Экгоф (Ганс Конрад Eckhof, 1720–1778) — выдающийся немецкий актер. Примечание сканировщика.