— И даже желанные гости? — добавила она так, словно только теперь узнала моего друга, затем бросила взгляд на меня.
Паоло подошел к ней почти с сонной медлительностью, с какой предаются изысканному наслаждению, и безмолвно склонился к протянутой ему руке.
— Баронесса, — сказал он затем, — позвольте мне представить вам моего друга, школьного товарища, с которым я постигал азы…
Она и мне протянула руку, мягкую, какую-то бескостную руку без украшений.
— Рада, — проговорила она, и темный взгляд, которому была присуща легкая дрожь, задержался на мне. — И родители будут рады… Надеюсь, их известили.
Она устроилась на оттоманке, мы сели на стулья напротив. Ее белые бессильные руки во время беседы застыли на коленях. Пышные рукава чуть заходили за локоть. Мне бросился в глаза плавный переход к запястью.
Через несколько минут открылась дверь в смежную комнату, и вошли родители. Барон оказался элегантным приземистым мужчиной с лысиной и седой бородкой клинышком, он обладал неподражаемой манерой стряхивать толстый золотой браслет обратно в манжету. По его наружности нельзя было с уверенностью определить, принес ли он в жертву баронскому титулу несколько слогов фамилии; супруга же представляла собой просто-напросто низенькую уродливую еврейку, одетую в безвкусное серое платье. В ушах у нее сверкали большие бриллианты.
Меня представили, со мной весьма любезно поздоровались, а спутнику моему пожали руку как близкому другу дома.
После ряда вопросов, откуда я да зачем, разговор зашел о выставке, на которой у Паоло была одна картина — обнаженная.
— Воистину тонкая работа! — сказал барон. — Я недавно простоял перед ней полчаса. Телесный тон на красном ковре производит потрясающее впечатление. Да-да, господин Гофман! — При этом он снисходительно похлопал Паоло по плечу. — Но не зарабатывайтесь, мой юный друг! Ради Бога, не надо! Вам нужно беречь себя. Как здоровье?
Паоло, пока я предоставлял хозяевам необходимые сведения о своей персоне, обменялся парой приглушенных слов с сидевшей напротив него баронессой. Странно-напряженное спокойствие, подмеченное мною давеча, никуда не исчезло. Он напоминал, хоть я и не мог бы сказать, чем именно, изготовившуюся к прыжку пантеру. Темные глаза на желтоватом узком лице приобрели такой болезненный блеск, что мне стало слегка не по себе, когда на вопрос барона он как нельзя более уверенно ответил:
— О, прекрасно! Благодарю покорно! У меня все очень хорошо!
Примерно через четверть часа мы поднялись, и баронесса напомнила моему другу, что через два дня снова четверг, он ведь не забудет про ее five o'clock tea[8]. Пользуясь возможностью, она попросила и меня, пожалуйста, отметить себе этот день недели…
На улице Паоло закурил сигарету.
— Ну? — спросил он. — Что скажешь?
— О, очень приятные люди, — поспешил ответить я. — А девятнадцатилетняя дочь мне даже импонирует.
— Импонирует? — Он коротко рассмеялся и отвернулся.
— Ты смеешься, — сказал я. — А там, наверху, мне казалось, будто взор твой порой туманит тайная тоска. Или я ошибся?
Он мгновение помолчал, затем медленно покачал головой:
— Хотел бы я знать, откуда ты…
— Я тебя умоляю! Вопрос для меня только в том, испытывает ли баронесса Ада также…
Он снова на секунду опустил глаза, а затем тихо и твердо сказал:
— Мне кажется, я буду счастлив.
Мы расстались, и я тепло пожал ему руку, хотя не мог подавить душевного смятения.
Так прошло несколько недель, в течение которых мы с Паоло время от времени пили послеобеденный чай в салоне барона. Там обычно собиралось небольшое, но в самом деле приятное общество: молодая придворная актриса, врач, офицер — всех не помню.
В поведении Паоло я не замечал ничего нового. Обычно он, несмотря на свой вызывающий беспокойство вид, находился в приподнятом, радостном расположении духа и всякий раз в присутствии баронессы демонстрировал то жуткое спокойствие, подмеченное мною в первый раз.
Как-то на Людвигштрассе мне повстречался барон фон Штайн. Он был верхом, остановился и с седла протянул руку.
— Рад вас видеть! Надеюсь, завтра после обеда вы к нам заглянете?
— Если позволите, непременно, господин барон. Хоть и не знаю, зайдет ли за мной мой друг Гофман, как обычно в четверг… — Мы случайно не виделись с Паоло два дня.
— Гофман? Так вы разве не слышали?.. Он уехал! Я полагал, уж вас-то он поставил в известность.
— Да нет же, ни слова.
— И так, знаете ли, совершенно a baton rompu[9]… Это называется капризы художника… Ну, стало быть, до завтра!
И он пришпорил лошадь, оставив меня в крайнем замешательстве.
Я поспешил на квартиру Паоло. Да, увы, господин Гофман уехал. Нет, адреса не оставил.
Было ясно: барону известно больше, чем просто про «капризы художника». Его дочь сама подтвердила то, что я и так с уверенностью предполагал.
Это произошло во время прогулки по долине Изара, к которой пригласили присоединиться и меня. Отправились только после обеда, и на обратном пути в поздний вечерний час вышло так, что мы с баронессой очутились позади всей компании.
После исчезновения Паоло я не замечал в ней никаких перемен. Она сохраняла спокойствие и до сих пор ни словом не упомянула моего друга, в то время как ее родители не скупились на выражения сожаления по поводу его внезапного отъезда.
И вот теперь мы шли друг подле друга по этой самой прелестной части мюнхенских окрестностей; лунный свет пробивался сквозь листву, и мы какое-то время молча слушали непринужденные разговоры спутников, такие же монотонные, как и шум пенящихся рядом вод.
И вдруг она заговорила о Паоло, заговорила очень спокойно, очень твердо.
— Вы дружите с ним с детства? — спросила она.
— Да, баронесса.
— Вы знаете его тайны?
— Полагаю, самая страшная его тайна мне известна, хотя он мне о ней и не рассказывал.
— И я могу вам довериться?
— Надеюсь, вы не сомневаетесь в этом, сударыня.
— Ну хорошо, — сказала она, решительно подняв голову. — Он просил моей руки, и мои родители отказали ему. Он болен, объяснили они мне, очень болен, но все равно: я его люблю. Я ведь могу так с вами говорить, не правда ли? Я… — На мгновение она смешалась, но затем столь же решительно продолжила: — Я не знаю, где он, но разрешаю вам при встрече повторить ему слова, которые он уже слышал из моих собственных уст, или написать ему, когда узнаете адрес: я никогда не отдам своей руки другому мужчине, только ему. Ах, ну посмотрим!
В этом последнем восклицании помимо строптивости и решительности слышалась такая беспомощная боль, что я не мог удержаться и, схватив руку баронессы, молча пожал ее.
Я написал тогда родителям Гофмана с просьбой сообщить мне местопребывание их сына и получил адрес в Южном Тироле, однако мое письмо, отправленное туда, вернулось обратно с пометкой, что адресат, не указав цели назначения, уехал.
Он хотел, чтобы ему не мешали, он бежал ото всех, чтобы в полном одиночестве где-нибудь умереть. Разумеется, умереть. Ибо после всего случившегося для меня стало печальной вероятностью, что я его больше не увижу.
Разве не ясно, что безнадежно больной человек полюбил молодую девушку беззвучной, вулканической, раскаленно-чувственной страстью, сравнимой с подобными порывами его совсем ранней юности? Что эгоистический инстинкт больного разжег жажду единения с цветущим здоровьем; и разве этот жар, оставаясь неутоленным, стремительно не испепелит теперь его последние жизненные силы?
Прошло пять лет, а я не получил от него ни единой весточки, — но меня не достигло и известие о его смерти!
И вот, в прошлом году я проводил время в Италии — в Риме и окрестностях. Жаркие месяцы прожил в горах, а в конце сентября вернулся в город. Как-то теплым вечером я сидел за чашкой чая в кафе «Араньо», листал газету и бездумно смотрел на оживленную сутолоку, царившую в просторном, залитом светом помещении. Заходили и выходили поди, сновали официанты, по временам в зал через широко распахнутые двери доносились протяжные крики мальчишек — разносчиков газет.
И вдруг я вижу, как некий господин моего возраста медленно движется между столами в сторону… Эта походка?.. Вот он оборачивается ко мне, поднимает брови и идет навстречу с радостно-изумленным «Ах!».