Приор. Сила, Лоренцо Великолепный, что стремится к чистоте и миру.
Лоренцо. Звучит нежно и мощно. И все же… почему мне жутко? Но не важно, я слушаю вас. Вы сказали, в нас самих? Значит, и в вас тоже? Вы тоже боретесь с самим собой?
Приор. Я рожден женщиной. Безгрешной плоти не существует. Грех надобно познать, почувствовать, понять, дабы возненавидеть. Ангелы не ведают ненависти ко греху, они невежды. Бывали часы, когда я восставал против иерархии духов. Мне казалось, я выше ангелов.
Лоренцо (единственный раз с легкой иронией). Вопрос столь смелый и интригующий, что достоин быть поставленным вами. Но вопрос, дорогой брат, который касается одного вас и который потому позвольте на сегодня оставить нерешенным. Понимаете ли, я болен, сердце мне стиснул страх — я не скрываю от вас этого, — страх за мир, за себя, откуда мне знать, за истину… Я искал утешения у своих платоников, своих художников — и не нашел. Почему не нашел? Потому что они все не такие, как я. Они восхищаются мной, может, любят и ничего-то обо мне не знают. Придворные, ораторы, дети — что мне с них? Понимаете ли, я рассчитываю на вас, падре. Мне нужно послушать вас… Про вас и про себя, мне нужно сравнить себя с вами, объясниться с вами; тогда я обрету покой, я чувствую это. Вы не похожи на остальных. Не ползаете у моих ног, неся чепуху. Вы встали рядом и дышите тем же горним воздухом, что и я… Вы ненавидите меня, отталкиваете, всем своим искусством противодействуете мне — видите, а я недалек от того, чтобы в сердце назвать вас братом…
Приор (у которого при этих словах на обтянутых скулах проступает румянец). Я не хочу быть вам братом. Я вам не брат. Вот вы меня и услышали. Я бедный монах, священнослужитель, презираемый, осмеиваемый, как все мне подобные, наглым миром плоти, и тем не менее я вознесся и вознес в себе род свой до такой высоты, что бросаю вам, одному из властителей мира сего, вам, Великолепному, братские узы под ноги.
Лоренцо. Как вы можете заметить, я готов восхищаться вами за это.
Приор. Не нужно мной восхищаться, вы должны ненавидеть меня! А поскольку я наверняка вам страшен, вы должны бояться меня. Я много слышал о любезности Лоренцо Медичи. Она меня не очарует. Повторяю, для чего вы призвали меня? Вам стало жутко от масштабов ваших гнусностей, и страх понуждает вас сторговаться с Богом — вы алчете условий милости. Разве нет?
Лоренцо. Не вполне… Почти… Сторговаться, видите ли, да, хочу, я этим и занимаюсь; но вы нетерпеливы. Позвольте же мне разобраться в ваших словах! Как вы сказали? Я всю жизнь противодействовал духу?
Приор. И вы еще спрашиваете? Неужели и душа ваша столь же бесчувственна, как, по слухам, нечувствителен и ваш нос? Вы умножали на земле искушение, сыпали сладостями Сатаны, которыми он мучительно проницает нашу плоть. Вы принесли соблазн для глаза — он пышным цветом расцвел на стенах Флоренции — и называли это красотой. Вы склоняли народ к похотливой лжи, парализующей потребность в искуплении, устраивали блудливые праздники в честь сверкающей поверхности мира и называли это искусством…
Лоренцо. Я вижу тут странный выверт… Вы негодуете против искусства, но при этом, брат, сами художник!
Приор. Народу виднее, а он называет меня пророком.
Лоренцо. И кто же такой пророк?
Приор. Художник, наделенный вместе с тем святостью. У меня нет ничего общего с вашим зрительным и зрелищным искусством, Лоренцо де Медичи. Мое искусство священно, ибо оно есть познание и пламенный протест. Давно уже, когда на меня наваливалась боль, я мечтал о факеле, который милосердно высветил бы все страшные глубины, все постыдные и скорбные бездны бытия, о божественном огне, который нужно бы принести в мир, дабы тот вспыхнул и в искупительном сострадании изошел вместе со своим позором и мукой. Вот искусство, о котором я грезил…
Лоренцо (погрузившись в воспоминания). Земля виделась мне прелестной.
Приор. Но я-то видел насквозь! Сквозь все видимости и прелести! Я слишком сильно страдал, чтобы гордо не держаться своего прозрения. Хотите притчу? То случилось в Ферраре. Я был еще ребенком, когда отец как-то взял меня с собой ко двору. Я увидел замок д'Эсте. Увидел, как князь с товарищами, женщинами, карликами, балагурами и остроумцами веселится за столом. Кругом музыка, благоухания, танцы, пиршество… Но по временам в роскошное буйство тихонько, до жути приглушенно вторгался чуждый звук: то был звук муки, хриплый вздох, жалобный стон, он пробивался снизу — из страшных подвалов, где томились заключенные. Я видел и их. Я попросил, и меня провели в подземелье, там стоял вой и ужас. И вместе с несчастными я услышал, как в глубины рвется шум праздничного веселья, и понял, что там, наверху, нет никакого стыда, что там, наверху, не шевелится ничья совесть… Я чуть не задохнулся тогда от ненависти и протеста… И увидел в небе красиво, нагло, сильно, уверенно парящую большую птицу. И боль стиснула мне сердце, скорбь, противление и глубокое томление, горячее желание, громадная воля: если бы сломить эти большие крылья!
Лоренцо. Так в том и была ваша тоска?
Приор. Я смотрел в самое сердце веку, видел его блудливое чело: стыд… а он был бесстыден, бесстыден и весел, вы понимаете ли это? Не желал устыдиться! Брал свечи с алтаря Распятого и нес их к могиле того, кто творил красоту. Красота… Красота… Что она такое? Возможно ли не прозреть, что она такое? А если нет — кому захочется познать на земле хоть что-то, да чтобы ему не мешали хотеть этого скорбь и отвращение?.. Кому? Кому? Да веку! Вам всем! Только не мне, мне одному — нет. И я бежал, бежал от мерзости подобной вольности, высмеивающей прозрение, страдание, искупление. Бежал в монастырь, спасаясь в строгих сумерках храма. Здесь, думал я, в священных окрестностях Креста, здесь страдание властно. Здесь, думал я, повелевают святость и знание, sacrae litterae[65]… И что же я увидел? Я увидел, что Крест предан и здесь. Увидел, что те, кто носит епитрахиль и сутану, те, кого я почитал своими братьями по страданию, отпали от величия духа. Они присягнули врагу, Вавилону великому, и я оказался в одиночестве и здесь. Понимаете вы, тогда мне открылось: себя самого, единственно себя предстоит мне сделать великим — против мира; ибо я наместник и избран. Дух восстал во мне!
Лоренцо. Против красоты? Брат, брат, вы уводите не в ту сторону! Разве здесь нужно вести борьбу? Разве необходимо видеть мир во враждебном расколе? Разве дух и красота противны друг другу?
Приор. Да. Я говорю выстраданную мной истину. (Заминка. Сильно сгущается мрак.) Хотите ль знак того, что меж двумя мирами царит непримиримость духа, чужесть на века? Знак тот — тоска! Вы знаете ль тоску? Там, где разверзлась пропасть, перебросит сияющую радугу она, а там, где поселилось жало той ноющей тоски — разверзлась пропасть. Так знайте же, Лоренцо Медичийский: дух может изнывать по красоте. В минуту слабости, в час сладкого позора, предательства себя тоска приходит. Ведь красоте — веселой, дивной, сильной, — той чудной красоте, что жизнь сама, дух не понять, она бежит его как чужеродное себе, она всегда его страшиться будет, пожалуй, с отвращеньем отвернется, немилосердно высмеет, чтоб он пришел в себя… Ведь может быть и так, Лоренцо Медичийский, что дух окрепнет в муке и великим из одиночества постылого взметнется, что он взрастет и обернется силой, берущей женщину…
Лоренцо. Что ж осеклись вы? Я слышу вас… Закрыл глаза и внемлю. Я слышу песнь… О, жизни песнь моя. Вы замолчали? Ах, как сладко слушать мне самого себя, совсем не трудно… Я вас почти не вижу… Ведь возможно, что в эту ночь умрут мои глаза, но духу оставаться живу. Словом, я слушаю и слышу песнь свою — угрюма песнь тоски… Но, Джироламо, еще ли вы меня не распознали? Тех сфер, куда влечет тоска, нам не достичь — ведь так? — не слиться с грезами вовек. И все же человек столь часто любит с своей тоскою путать окруженье. Слыхали ль вы, как все меня зовут? Владыкой красоты. Но я уродлив. Желт, слаб, отвратен… Я молился чувствам, однако ж сам лишен бесценного из них. Не слышу запахов. Не знаю запах роз, неведом мне и дивный запах женщин. Калека, выродок. И только ли телесно? Я выкидыш природы, я отторгнут с беспутными пороками от лона; угар и хмель взнуздал я, правда, метром и ритмом. Хоть душа моя была мучением, угрюмым буйством, тленьем алкающих страстей; но я разжег их радостным огнем. Козлом, сатиром был я мерзейшим без тоски; поэты ж, вводя меня в круг светлых олимпийцев, и знать не знали о муштре подпольной, какой смирял я бешенство свое. Оно и правильно. Не ведающий пота достигнет ли величья? Никогда. Роди меня земля моя красавцем, не сделался бы я владыкой красоты. Помехи — воли лучший друг. Но мне ли вам это говорить? Вам, кто познал, кто глубоко познал: венцом героя венчается не просто сильный? Коль мы враги, пускай, да будет так, но назову нас братьями-врагами!