— Если ты еще раз ударишь так, то убьешь меня до смерти, — сказал он палачу, вставая.
Потом надели на них полосатые больничные халаты. Разбирать их было некогда: одному на маленький рост достался длинный, и он путался в полах; другому на большой — короткий; толстому — узкий, так что он едва его напяливал. Нарядили шутами. Наконец, повели назад в крепость.
Проходя мимо Кронверкского вала, они шептались, глядя на два столба с перекладиной:
— Что это?
— Будто не знаете?
— Да уж очень на нее не похоже.
— А вы ее видели?
— Нет, не видал.
— Никто не видел: это за нашу память — первая.
— Первая, да, чай, не последняя.
— Штука нехитрая, а у нас и того не сумели: немец построил.
— Из русских и палача не нашли: латыша какого-то аль чухну выписали.
— Да и то, говорят, плохонький: пожалуй, не справится.
— Кутузов научит: он мастер — на царских шеях выучен!
Смеялись: так иногда люди смеются от ужаса.
— И чего копаются? В два часа назначено, а теперь уж пятый.
— В Адмиралтействе строили; на шести возах везли; пять прибыло, а шестой, главный, с перекладиной, где-то застрял. Новую делали, вот и замешкались.
— Ничего не будет. Только пугают. «Конфирмация — декорация». Прискачет гонец с царскою милостью.
— Вон, вон, кто-то скачет, видите?
— Генерал Чернышев.
— Ну, все равно, будет гонец. И опять на нее оглядывались.
— На качели похожа.
— Покачайтесь-ка!
— Нет, не качели, а весы, — сказал Голицын. Никто не понял, а он подумал «На этих весах Россия будет взвешена».
К столбам на валу подскакали два генерала, Чернышев и Кутузов. Спорили о толщине веревок.
— Тонки, — говорил Чернышев.
— Нет, не тонки. На тонких петля туже затянется, — возражал Кутузов.
— А если не выдержат?
— Помилуйте, мешки с песком бросали, — восемь пуд выдерживают
— Сами делать пробу изволили?
— Сам.
— Ну, так вашему превосходительству лучше знать, — усмехнулся Чернышев язвительно, а Кутузов побагровел — понял: царя удавить сумел, сумеет — и цареубийц.
— Эй, ты, не забыл сала? — крикнул палачу.
— Минэ-ванэ, минэ-ванэ… — залепетал чухонец, указывая на плошку с салом.
— Да он и по-русски не говорит, — сказал Чернышев и посмотрел на палача в лорнет.
Это был человек лет сорока, белобрысый и курносый, немного напоминавший императора Павла I. Вид имел удивленный и растерянный, как спросонок.
— Ишь, разиня, все из рук валится. Смотрите, беды наделает. И где вы такого дурака нашли?
— А вы что ж не нашли умного? — огрызнулся Кутузов и отъехал в сторону.
В эту минуту пятеро осужденных выходили из ворот крепости. В воротах была калитка с высоким порогом. Они с трудом подымали отягченные цепями ноги, чтобы переступить порог. Пестель был так слаб, что его должны были приподнять конвойные.
Когда взошли на вал и проходили мимо виселицы, он взглянул на нее и сказал:
— C'est trop.[76] Могли бы и расстрелять.
До последней минуты не знал, что будут вешать. С вала увидели небольшую кучку народа на Троицкой площади. В городе никто не знал, где будут казнить: одни говорили — на Волковом поле, другие — на Сенатской площади. Народ смотрел молча, с удивлением: отвык от смертной казни. Иные жалели, вздыхали, крестились. Но почти никто не знал, кого и за что казнят: думали — разбойников или фальшивомонетчиков.
— Il n'est pas bien nombreux, notre publique.,[77] —усмехнулся Пестель.
Опять, в последнюю минуту, что-то было не готово, и Чернышев с Кутузовым заспорили, едва не поругались.
Осужденных посадили на траву. Сели в том же порядке, как шли: Рылеев рядом с Пестелем, Муравьев — с Бестужевым, а Каховский — в стороне, один.
Рылеев, не глядя на Каховского, чувствовал, что тот смотрит на него своим каменным взглядом: казалось, что, если бы только остались на минуту одни, — бросился бы на него и задушил бы. Тяжесть давила Рылеева: точно каменные глыбы наваливались, — и он уже не отшвыривал их, как человек на маленькой планете — легкие мячики: глыбы тяжелели, тяжелели неимоверною тяжестью.
— Странная шапка. Должно быть, не русский? — указал Пестель на кожаный треух палача.
— Да, верно, чухонец, — ответил Рылеев.
— А рубаха красная. С́est le goût national,[78] палачей одевают в красное, — продолжал Пестель и, помолчав, указал на второго палача, подручного: — А этот маленький похож на обезьяну.
— На Николая Ивановича Греча, — усмехнулся Рылеев.
— Какой Греч?
— Сочинитель.
— Ах, да, Греч и Булгарин.
Пестель опять помолчал, зевнул и прибавил:
— Чернышев не нарумянен.
— Слишком рано: не успел нарядиться, — объяснил Рылеев.
— А костры зачем?
— Шельмовали и мундиры жгли.
— Смотрите, музыканты, — указал Пестель на стоявших за виселицей, перед эскадроном лейб-гвардии Павловского гренадерского полка, музыкантов. — Под музыку вешать будут, что ли?
— Должно быть.
Так все время болтали о пустяках. Раз только Рылеев спросил о «Русской Правде», но Пестель ничего не ответил и махнул рукой.
Бестужев, маленький, худенький, рыженький, взъерошенный, с детским веснушчатым личиком, с не испуганными, а только удивленными глазами, похож был на маленького мальчика, которого сейчас будут наказывать, а может быть, и простят. Скоро-скоро дышал, как будто всходил на гору: иногда вздрагивал, всхлипывал, как давеча, во сне; казалось, вот-вот расплачется или опять закричит не своим голосом: «Ой-ой-ой! Что это? Что это? Что это?» Но взглядывал на Муравьева и затихал, только спрашивал молча глазами: «Когда же гонец?» — «Сейчас», — отвечал ему Муравьев также молча, и гладил по голове, улыбался.
Подошел отец Петр с крестом. Осужденные встали.
— Сейчас? — спросил Пестель.
— Нет, скажут, — ответил Рылеев.
Бестужев взглянул на отца Петра, как будто и его хотел спросить: «Когда же гонец?» Но отец Петр отвернулся от него с видом почти таким же потерянным, как у самого Бестужева. Вынул платок и вытер пот с лица.
— Платок не забудете? — напомнил ему Рылеев давешнюю просьбу о платке государевом.
— Не забуду, не забуду, Кондратий Федорович, будьте покойны… Ну, что ж они… Господи! — заторопился отец Петр, оглянулся: может быть, все еще ждал гонца, или думал: «Уж скорее бы!» и подошел к обер-полицеймейстеру Чихачеву, который, стоя у виселицы, распоряжался последними приготовлениями. Пошептались, и отец Петр вернулся к осужденным.
— Ну, друзья мои… — поднял крест, хотел что-то сказать и не мог.
— Как разбойников провожаете, отец Петр, — сказал за него Муравьев.
— Да, да, как разбойников, — пролепетал Мысловский; потом вдруг заглянул прямо в глаза Муравьеву и воскликнул торжественно: «Аминь глаголю тебе: днесь со Мною будеши в раю!».[79]
Муравьев стал на колени, перекрестился и сказал:
— Боже, спаси Россию! Боже, спаси Россию! Боже, спаси Россию!
Наклонился, поцеловал землю и потом — крест.
Бестужев подражал всем его движениям, как тень, но, видимо, уже не сознавал, что делает.
Пестель подошел ко кресту и сказал:
— Я, хоть и не православный, но прошу вас, отец Петр, благословите и меня на дальний путь.
Тоже стал на колени; тяжело-тяжело, как во сне, поднял руку, перекрестился и поцеловал крест.
За ним — Рылеев, продолжая чувствовать на себе каменно-давящий взгляд Каховского.
Каховский все еще стоял в стороне и не подходил к отцу Петру. Тот сам подошел. Каховский опустился на колени медленно, как будто нехотя, так же медленно перекрестился и поцеловал крест. Потом вдруг вскочил, обнял отца Петра и стиснул ему шею руками так, что, казалось, задушит.
Выпустив его из объятий, взглянул на Рылеева. Глаза их встретились. «Не поймет», — подумал Рылеев, и страшная тяжесть почти раздавила его. Но в каменном лице Каховского что-то дрогнуло. Он бросился к Рылееву и обнял его с рыданием.
79
Слово Христа, обращенное к одному из распятых вместе с Ним разбойников (Евангелие от Луки, XXIII, 43.)