Я не могу, мой дорогой друг, привыкнуть к мысли, что я живу между двумя столь могущественными государями, повелителями Петербурга и Берлина; мне кажется, что это сон. Коллеж находится ровнехонько между дворами России и Пруссии; здесь постоянно теснятся слуги, солдаты, лошади, повозки. Классы превратились в караульные помещения и конюшни, церковь в склад сена, гимнастический зал в сапожную мастерскую, столовая в амбар, полный пшеницы и овса, а библиотека — в госпиталь.
У меня продолжают готовить кушанья для (…) тех, кто снабжает едой монархов, русского и прусского, и их двор. Они едят мой хлеб, пьют мое вино и мою водку, а мы питаемся скромно, чтобы их насытить… Когда же закончатся все эти унижения?»{173}
Военные неудачи, накопившиеся трудности, недостаточная поддержка населения — все вызывало сомнения у французов; и даже в окружении Наполеона некоторые говорили, что предпочитают возобновить переговоры, на что, в конечном счете, согласился и император. Но если с его точки зрения речь шла прежде всего о том, чтобы выиграть время, чтобы укрепить и усилить свои войска, то другие думали иначе. К примеру, Коленкур, его министр иностранных дел с ноября 1813 года, действительно стремился заключить мир, чтобы, если это еще возможно, спасти режим. Он не один так думал: в начале 1814 года, как впоследствии напишет Сегюр, «оставалась последняя надежда, на Коленкура»{174}.
Новый мирный конгресс?
Итак, в январе вновь возобновились контакты между французами и союзниками. Некоторые из союзников были склонны к настоящим переговорам с императором французов. Австрийцы — в случае урегулирования вопроса о границах Франции — не стали бы стремиться любой ценой свергнуть Наполеона. Англичане, хотя и желали возвращения Бурбонов, вместе с тем стремились как можно быстрее покончить с войной, которая дорого им обходилась. А вот пруссаки хотели драться: им казалось, что первые победы в январе предвещают такие же победы в ближайшем будущем, и нельзя замедлять ход, сражаясь против императора французов. Александр I придерживался еще более радикальных взглядов: он считал, что с Наполеоном не может быть примирения, надо продолжать бой и немедленно идти на Париж. Хотя эта позиция соответствовала заявлениям царя и всему его поведению с самого начала германской кампании, она раздражала союзников. Об этом свидетельствует, в частности, депеша Каслри премьер-министру лорду Ливерпулю от 30 января 1814 года — он не видел в упрямстве царя ничего, кроме его личного каприза:
«В отношении к Парижу его личные взгляды не сходятся ни с политическими, ни с военными соображениями. Русский император, кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности, для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной столицы»{175}.
Но Каслри был несправедлив к царю: хотя личные мотивы и играли роль в его упрямом желании вступить в Париж, желание покончить с властью Наполеона объяснялось вопросами безопасности и геополитики, и прежде всего вопросом границ Франции.
С ноября 1813 года предполагаемые границы Франции заметно изменились. В середине ноября, как мы видели, официальные франкфуртские предложения говорили о возвращении Франции в естественные границы; но под соединенным влиянием Англии и России союзники быстро заняли более жесткие позиции. 1 декабря прозвучала Франкфуртская декларация, обещавшая французскому народу «границы Французского государства, каковых оно никогда под правлением королей своих не имело». Какими будут точные очертания этих границ, оставалось неясным. Идет ли речь о границах 1792 года? О границах 1791 года? Это было непонятно. Русские дипломаты чувствовали необходимость избавиться от каких-либо двусмысленностей, о чем 13 января 1814 года Нессельроде написал Александру I:
«В вопросе о границах Франции [державам] пришлось бы примирить необходимость лишить ее достаточного количества земель, чтобы независимость и безопасность других государств уже не была под угрозой, с заявленным принципом закрепить за ней такие обширные земли, каковых она никогда не имела при своих королях. Альпы, Пиренеи и Рейн были предложены как основа, не как абсолютная основа, но как крайнее условие, крайние границы, отмечающие максимальную возможную протяженность французских земель. Вопрос о границах, которые установят для Франции общие интересы Европы, не должен быть предрешен этим предложением. Поскольку с тех пор, как оно было принято, продвижение наших войск было столь быстрым, будет невозможным не настаивать, по крайней мере в отношении Рейна, на самой благоприятной для союзников интерпретации этого предложения»{176}.