В заключительной речи на койоаканских слушаниях Троцкий вновь затронул тему гражданской войны и своего поведения в ней. «В течение трёх лет,— говорил он,— я непосредственно руководил гражданской войной. В этой суровой работе мне приходилось прибегать к решительным мерам. Я несу за это полную ответственность перед мировым рабочим классом и историей. Оправдание суровых мер покоилось в их исторической необходимости и прогрессивности, в их соответствии с основными интересами рабочего класса. Всякую меру репрессии, продиктованную условиями гражданской войны, я называл её настоящим именем и давал о ней открытый отчёт перед трудящимися массами. Мне нечего было скрывать перед народом, как сейчас мне нечего скрывать перед Комиссией» [769].
Репрессии периода гражданской войны и репрессии сталинского режима, доказывал Троцкий, выполняли совершенно разные социальные функции и служили достижению принципиально различных политических целей. В первом случае речь шла о защите коренных интересов народа в борьбе против враждебных ему сил, во втором — о защите своекорыстных интересов бюрократии в её борьбе против народа. Этим определяется и противоположность направленности и методов большевистских и сталинистских репрессий. Первые были обращены на вооружённых заговорщиков, вторые — на безоружных людей, недовольных господствующим режимом или же подвергавшихся вовсе произвольному насилию. Поскольку бюрократия «не смеет глядеть народу в глаза» [770], не смеет открыто заявить о своих интересах, она встает на путь фальсификации умыслов и действий своих противников, обвиняя их в несуществующих преступлениях. Чтобы придать вес этим обвинениям, она подкрепляет их новыми репрессиями, захватывающими всё более широкий круг лиц. Эта логика политической борьбы толкает Сталина на путь всё новых судебных подлогов и амальгам.
После гражданской войны, подчёркивал Троцкий, большевики надеялись, что возможности для утверждения демократии станут намного шире. Но два различных, хотя и тесно связанных между собой фактора помешали развитию советской демократии. Первый фактор — отсталость и бедность страны. На этой базе выросла бюрократия, которая стала вторым, независимым фактором, препятствующим демократизации советского общества. Тогда борьба в обществе вновь стала до известной степени классовой борьбой [771].
Существенное внимание в койоаканской речи Троцкий уделил суждениям буржуазной печати, согласно которым критика им сталинизма объяснялась его личной ненавистью к Сталину и уязвленным самолюбием поверженного. Он указывал, что подобные суждения заимствованы из официальной советской пропаганды, где они выполняют важную политическую функцию, выступая оборотной стороной возвеличивания «вождя». «Сталин творит „счастливую жизнь“, низвергнутые противники способны лишь завидовать ему и „ненавидеть“ его. Таков глубокий „психоанализ“ лакеев!» [772]
В последующие годы Троцкий неоднократно возвращался к вопросу о соотношении большевизма, сталинизма и «троцкизма» — в полемике не только с буржуазными идеологами, но и с некоторыми своими былыми приверженцами, повернувшими на путь антикоммунизма. Потрясение чудовищными масштабами сталинского террора вызвало в сознании определённой части сторонников IV Интернационала своего рода психологическую аберрацию, подобную той, какая возникала у многих при объяснении причин возвышения Сталина. Троцкий подчёркивал, что в работах не только сталинистов, но и противников Сталина наблюдается «упорное стремление отодвинуть деятельность Сталина назад», в результате чего невольно преувеличивается его политическая роль в событиях, происходивших до 1923 года. В этом стремлении Троцкий усматривал «интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое» [773].
Аналогичное стремление «отбросить тень» сталинских преступлений в прошлое большевистской партии наблюдалось после 1937 года у некоторых «разочарованных» революционеров, отрекавшихся от собственного прошлого и переходивших на позиции буржуазной демократии. Такие люди пытались отыскать истоки сталинских преступлений в методах большевиков, в свою очередь выводимых из катехизиса Бакунина и практических действий Нечаева.
Опровергая эту версию, на долгие годы вошедшую в арсенал антикоммунизма, Троцкий указывал, что нечаевские методы были ещё в XIX веке решительно отвергнуты подлинными революционерами и само слово «нечаевщина» вошло в революционный словарь как решительное осуждение «террористического материализма». В среде большевиков сам вопрос о приемлемости нечаевской практики никогда не ставился. Только после победы бюрократии над левой оппозицией некоторые молодые советские историки попытались обнаружить идейное родство между большевизмом и «революционным катехизисом» Бакунина. В таких попытках Троцкий усматривал нечто большее, чем ложную историческую аналогию. Он подчёркивал, что по мере своего обособления от масс бюрократия «в борьбе за своё самосохранение видела себя всё больше вынужденной прибегать к тем методам… которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым».