Ефим, Надежда, Катя — по существу, чужие люди, не связанные между собой кровно, сроднились в один день, в ту лихую годину, когда из леса увидели, как горит Гуда, когда услышали крики односельчан, загнанных немцами в колхозный клуб на погибель. Слышали и ничем не могли помочь своим людям...
Когда же после освобождения в Гуду вернулись сначала Михей, а потом Николай (их дома сгорели, родные погибли), то так сблизились с ними, словно были кровно родными: общее горе соединило всех...
В первый день после трагедии, настигшей деревню, Ефим, Надя с детишками и Катя остались в лесу. Жуткий был час, не по-земному жуткий, который нужно было пережить каждому... Плакали, голосили, места себе не находили, а когда каратели съехали, пришли на еще дымящееся пепелище, упали перед ним на колени. Казалось, уже никогда ни к кому из них не вернется радость, уже никогда ни у кого не высохнут слезы и никогда воздух не станет легким, прозрачным и чистым, и эти люди навсегда забудут, как улыбаться друг другу.
Ефим Боровец был самый старший из тех, кто выжил. Когда-то чужой здесь, не знавший отчего корня, в детстве поводырь старцев, которые не дали ему сгинуть на крутых и жестких дорогах жизни, как никто иной знал истинную ценность некровного родства. (Старцы взяли его в одной деревне у какой-то старухи, то ли родственницы, то ли просто сердобольной женщины, к которой он неизвестно как попал. Многому они его научили за те годы, пока водил их, вырос, окреп, да по их же благословению ушел к людям.)
Тогда у пепелища он первый поднялся с колен, долго смотрел на черные угли, оставшиеся от здания клуба, в который изверги согнали людей, сказал:
— Теперь всем нам нужно держаться вместе. Иначе не выжить...
Это он сказал позже и бывшему партизану Михею Михасеву, и бывшему фронтовику, одноногому Николаю Безродному, и они восприняли эти его слова как отцовский наказ. Ефим, по возрасту отец им, в сорок первом, провожая на войну своих сыновей Никодима и Ивана, провожал и их, как и остальных гуднянских мужиков и парней...
А тогда Ефим, Катя и Надя с детишками вновь ушли в лес, где до освобождения прятались от немцев. Жили в куренях, детишек берегли, победы ждали, ждали тех, кто был на войне, — своих родных и односельчан.
Когда наши пришли, вернулись в свою деревню. А там, что и раньше: на месте домов — черные угольные заплаты да обожженные печные трубы. Чуть в стороне от деревни, ближе к бору — такая же черная площадка на месте колхозного клуба.
Выкопали землянки там, где раньше стояли их дома или дома родителей, и решили, что здесь должны жить, что со своей земли идти им некуда.
А чтобы жить, нужно строиться. И когда вернулись с войны Михей и Николай, начали с Кати: ей как никому горе — полицай Стас Кучинский убил ее мужа, фронтовика Петра Журовца, который на несколько дней пришел домой на побывку.
И вот уже почти семь лет как Катя не одна, а с сыном...
В первый послевоенный год в город ездили, если случалась попутка, втроем: Ефим, Надя и Катя. Одних женщин мужчины не отпускали: всякое может случиться, это же город, базар — чужое. Там немало разных людей. Среди них могут быть воры и даже разбойники.
На базаре могут обокрасть, могут отобрать вещи, взятые женщинами для обмена на продукты. Ко всему, случалось, из леса, через который проходило шоссе, стреляли в машины. Кто стрелял? Неизвестно. То ли недобитые полицаи, то ли немцы, попавшие в окружение и не сдавшиеся, или еще кто.
Ближе к осени в лесах стало тихо: выловили нечисть, а может, и перебили тех, кто не сдался. На базаре стало спокойнее. Но Ефим еще долго ездил с женщинами. Они знали, почему ездит и теперь: вдруг возвратятся домой сыновья...
Приедут в город, женщины идут на базар, а он — на вокзал. Идет туда взволнованный, а возвращается потемневший, угасший.
Вскоре Надя, как старшая, запретила Кате ездить в город: «Дитя береги... Одна».
«Одна» можно было и не говорить. Это пока одна. А «дитя береги» — и так понятно: близится время, когда беременной женщине нужно своих людей держаться.
Ефим слышал, что сказала Надя Кате, увидел, как та смутилась, по-своему утешил:
— Ты мне внучонка или внучку роди, натешусь и помру.
— Я тебе, дядя Ефим, помру! — вступая в разговор, возмутилась Надежда. — Ты еще должен Катино дитя покачать на коленях, зыбку смастерить, кое-чему научить да в жизнь направить. И своих родных внучат должен дождаться, выпестовать их да тоже к жизни наставить. А потом — как бог даст... А то сразу — помру!.. — Надежда напускала на себя строгость и нарочито возмущалась. — А мои, дядя Ефим, тебе что, уже и не внуки, а?