Выбрать главу

Но к чему продолжать? Ибо истинная кульминация романа символизирует возврат из этого зачумленного сада, а также проникновение в него (со взломом).

Спящее сознание Саккетти никак не реагирует на запах гниющих фруктов, с которого начинается сон.

Вместо реальной гнили услужливо возникает ряд бесцветных символов, способных лишь пророчить: гнилая рыба, со всеми ее иудео-христианскими созвучиями (хлеба и рыбы преображены в шоколадные эклеры и гнилую сельдь), выпачканное кремом лицо Аквинского, напоминающее «не лицо, а огромные ягодицы с едва заметными ямочками вместо глаз», или, наконец, облатка, которую Саккетти вынужден проглотить под занавес сна.

Приторность запаха еще вернется – тошнотворной сладостью послания «от Господа». Фрукты, плоды упомянуты лишь однажды; и то, что запах их не вызывает у Саккетти никаких воспоминаний, а торчит, с позволения сказать, бельмом на глазу, вовсе лишенный созвучий – и это в романе, полном созвучий и аллюзий как никакой другой, – первый признак того, что вокруг нас замкнулся логический ужас, обрамляющий сон.

В мире яви логика («q с р») защищает нас от угрозы мнимых обращений и противоположностей: сколько бы ни существовало сходных вещей, нет доказательства, что все их аспекты извечно пребывают в одном и том же отношении, одинаково функционируют и неизменны. В мире яви сколь кошмарным ни сделалось бы каждое переживание, всегда существует надежда (поскольку логическая индукция не есть абсолютный закон), что следующий лебедь окажется не белым, что следующей ночью расположение светил будет иным. Аналогично, всегда есть надежда, что привилегированным (или удачливым) доведется когда-нибудь испытать час (или век) голода и боли – и, познав боль, сделаться смиренными.

Но законы логики справедливы лишь для локальной реальности – между сном и сном.

Несомненно: все системы, способные преодолеть морфологические границы – наука, искусство, религия, политика, – подчиняются кошмарным метазаконам сна. Ибо: научный, художественный, теологический или политический прогресс всегда сопряжен с подчинением в тот или иной момент явного, базового материала индуктивной рубрикации (неминуемо ущербной); а человеческий ум отнюдь не чужд попыток внезапно променять анализ логически истинного следствия на совершенно необоснованное обращение, противоположность или простую аналогию, со внезапной убежденностью (то есть верой), что обоснования не может не быть и что оно поддается нахождению, истолкованию. И поскольку сон выстраивается перетасовкой фрагментов былой яви, то подобные алогичные связки – нередко, впрочем, благотворные – отчаянно пытаются сымитировать принцип организации материала, свойственный яви. Мир сна – это мир без надежды, и любая динамика возможна лишь в пространстве от пассивного отчаяния до активной отчаянности (даже в моменты невыносимого исступления), так как все вознаграждения даруются воистину случайно; слабость аргументации Мордехая в сцене искушения (запись от 16 июня) заключается именно в том, что он ошибочно принял мир сна за мир яви – точнее, тайком подменил один другим.

Но мы как читатели романа, как читатели данной сцены не обязаны выискивать логическое оправдание плодам алогичного вдохновения, отслеживать процесс перехода к выразимому, с его риском, роскошью и детерминизмом. Наше здесь-и-сейчас, несмотря на произведенную Саккетти расшифровку и установленные Дишем композиционные рамки, по-прежнему суть стенограмма – не между сном и сном, но между явью и явью.

Законы грамматики и строения этого мира не ограничивают рамки дискуссии тем, что может быть известно: дополнительные ассоциативные и комбинационные возможности позволяют выяснить, что известно на деле – вне зависимости от того, правильно или нет (поскольку разница между верным и неверным знанием установима лишь по другую сторону границы, размытой кошмаром), – и от начала до конца исследовать сугубо ассоциативную цепочку, столь слабо привязывающую содержание того, что известно, к соответствующей позиции в контексте опыта, каковая позиция, и только она, возвышает «известное» до статуса «знания».

Первое слово рассматриваемой сцены – «просыпаясь» (несовершенное деепричастие); развитие «действия» происходит в бессмысленном настоящем времени, которое не весомее бумаги листа. Завершается же сцена следующим придаточным предложением: «...и я проснулся».

На деле сцена композиционно ограничена, с одной стороны, моментом, когда факт пробуждения не осознан во времени, а с другой – когда тот уже осознан и надежно зафиксирован: в прошлом.