Выбрать главу

Дневниковая запись, непосредственно следующая за изложением сна, повторяет обыденным языком, «что, собственно, имел-то бог в виду». Вы умрете, потому что я вас убил – таков смысл сказанного Хаастом «под нажимом»; но что именно отложилось в памяти Саккетти, пройдя путь от дремоты к бодрствующему сознанию при помощи механизма взаимодействия между сном и воспоминанием о нем (которые, замечает Фрейд в «Интерпретации снов», настолько взаимосвязаны, что во многих отношениях одно можно считать продолжением другого)?

В памяти Саккетти отложилось не знание о собственной неизбежной гибели, а скорее «уверенность, что на самом-то деле я догадывался. Догадывался почти с самого моего появления в лагере Архимед».

Итак, налицо парадокс из разряда тех, с которыми долго и упорно боролся поздний Витгенштейн. («У меня болит [моя] нога. Я могу показать на нее. Можно ли сказать, что у меня болит ваша нога? Или что у вас болит моя нога?») Формулировка парадокса такова:

«Раньше я не знал, что знаю, но теперь я знаю, что с самого начала знал». И знание это явлено не как дедуктивная уверенность, но как дар сна, позволяющего обосновать все наши нестрогие, ассоциативные рычаги ровно той же хитростью, посредством которой изо дня (через ночь) в день накапливаются научные данные.

Роман-то фантастический.

Книгу мы уже прочли и перечитали; мы-то в курсе, что Хааст, не раскручивающий сей волчок познания, но лишь подтверждающий и повторяющий ранее сказанное, – не Хааст. Дабы упорядочить полученные Саккетти новые сведения, в нашем распоряжении вдобавок имеются несколько ассоциативных структур, упомянутых и неупомянутых; сознательная ложь и самообман (ради сохранения рассудка) дают основание для афористического парадокса (не антиномии), а также для великого множена теологических созвучий и споров о вере и благодати, излагая, как Саккетти обретает новое знание – которое, как и благодать, суть немногим более собственного зеркального отражения, – Диш едва ли не дословно воспроизводит католическую доктрину обретения благодати.

В конце концов, можно раскрутить в обратном порядке воображаемую цепочку наших собственных реакций на сей временами зловещий, а временами истерический дифирамб и обнаружить в самом тексте массу случаев, которые светом озарения и логикой сна освобождены устанавливать взаимосвязи и призваны явить новое знание:

Инъекция 16 мая; неизменное совпадение творческих порывов и нездоровья; эйдетическая (и чем далее, тем более) память о дионисийских увещеваниях Мордехая и т. д.

Все факты налицо, динамика подачи отточена до мелочей – но с первого прочтения они совершенно неуловимы! Обратить на них внимание способен разве что самый внимательный читатель, и то по меньшей мере со второго раза – или, может, гений?..

Сдвиг восприятия – и вот уже вихрение волчка представляется взору не столь ошеломительным; но как пришли к знанию, обретенному Саккетти, мы? Диш не требует от читателя линейного обратного хода. Главное – не прекращать поступательного движения, и на каком-то шаге оно становится круговым. В логическом пространстве факты прошлого сдвинуты и помещены перед фактами будущего посредством механизма памяти и осознания: Саккетти – гений. Препарату, сделавшему его гениальным, Саккетти и обязан тем, что с ходу собрал воедино факты, для сопоставления которых читателю необходимо многократное перечитывание; таким образом, согласно логике сна – которой в конечном счете движима не только наука, но и литература, – роман содержит доказательства, ставшие в процессе их сбора причиной и следствием произведения. Плод, более не гнилой, свисает с ветки древа, пленительный как никогда.

Упорядоченной последовательностью языковых структур – предложений, эпизодов, фразеологических оборотов, криков души, шаблонов интеллектуального фарса, канонады литературных и исторических аллюзий, словом, всего, что наяву обрамляет этот сон, – нам было продемонстрировано то, что язык никогда не сумел бы высказать сколь-либо убедительно, не говоря уж сдержанно, хотя рассказчик долгие часы услаждал наш слух с момента, как мы проснулись, и пока Морфей наконец не избавил нас от утомительности дискретного, линейного и логического.

Самое время снизить пафос и вернуться к биографической части. Весной 1967 года Диш начал писать новый роман «Давление времени» (см. заголовок), а в конце года поехал в Турцию писать книгу путевой прозы. Ни тот, ни другой проект завершен не был, однако путевые впечатления не пропали втуне: по возвращении в Лондон была написана знаменитая повесть «Азиатский берег». Летом 1968 года он вернулся в США, посетил «Милфордкон», успевший стать рупором американской «новой волны», и с весны 1969 года снова обосновался в Нью-Йорке, где значительно активизировал занятия поэзией. В конце шестидесятых опубликовал лишь два романа, и то не самостоятельные произведения, а новелизации: «Заключенный» и «Альфред Великий». В это время он уже работал над циклом повестей, объединенных к 1972 году в роман «334», дружно проигнорированный большинством читающей публики. Тем не менее, уже в середине восьмидесятых Майкл Бишоп писал в полемической статье «Нужна ли нам Небьюла?», что именно «334» Диша, а не «Обездоленные» Урсулы ле Гуин должны были по всей справедливости получить означенную премию за соответствующий год. К началу семидесятых многие перестали, и не без должных на то оснований, воспринимать произведения Диша как жанровые, о чем следующий диалог со Стивеном Греггом из журнала «Eternity» за 1973 год: