Вячеслав Курицын: Я не совсем свободен в своем ответе, поскольку главный организатор нашей поездки Григорий Чхартишвили только что мне половину ответа подсказал. Он сказал, что я должен перечислить всех присутствующих, а именно Акунина, Пелевина и Гандлевского. Слава Богу, нет Толстой и Сорокина, их можно не перечислять. Но элитарной литературой ведь непонятно что считать. Можно принять в качестве рабочего определения, что это та словесность, которая занята лабораторными экспериментами, из которых потом получается литература массовая. Ведь в чем, собственно говоря, заключается задача элитарной литературы? Придумывать какие-то фокусы, которые потом могут быть использованы всеми остальными уже для боевых, а не для тренировочных целей. Такую роль по отношению к творчеству Акунина и Пелевина во многом сыграл концептуализм, какие-то находки концептуализма, соц-арта, которые внутри своей эстетики были элитарными, авангардными, лабораторными, а потом были конвертированы новыми писателями для того, чтобы производить тексты для массового употребления. Это общий закон, он работает не только в литературе, приколы соц-арта вполне хорошо через несколько лет стали функционировать на телевидении в качестве ностальгических передач типа «Старых песен о главном». Что сегодня является такой лабораторией, особенно в прозе, потому что поэзия — всегда лаборатория, я, честно сказать, не знаю. Я должен признаться в своей профессиональной беспомощности, которую я для себя оправдываю тем, что для нормального физического существа есть какие-то культурные циклы, подобные физиологическим: грубо говоря, аппендицит вырезают один раз. В моем культурном цикле произошло превращение элитарного постмодернизма в пост-элитарный массовый пост-постмодернизм.
Какая литература является актуальной, то есть по определению элитарной? Я должен развести руками. Если требуется какая-нибудь одна фамилия, я могу сказать, что для меня по-прежнему главным любимым элитарным прозаиком является Андрей Левкин. Это человек, который на протяжении 15–20 лет пишет очень странную прозу, ходы из которой потом достаточно активно тиражируются в более массовые сочинения. Я произношу эту фамилию по двум причинам. Во-первых, потому что я очень люблю, как она звучит. Во-вторых, потому что я подозреваю, что многие из присутствующих могут ее не знать. Но это не является корректным ответом на поставленный вопрос, потому что это уже тоже мое прошлое, о котором я могу говорить. Наверное, элитарной прозы последнее время я не встречаю, поскольку у тех людей, которые умеют обращаться с пером и которые раньше шли в литинститут или начинали сочинять без всякого образования пятисотстраничные романы, сегодня есть другие перспективы, другие возможности. То есть, человек, который умеет слагать слова, идет в журналистику, в рекламу, он сразу понимает, каким образом иначе использовать свой талант. Статуса элитарной словесности, словесности для себя, словесности авангардной, подпольной, сегодня у такого рода литературы нет, нет внятного авторитета и нет институций, которые ее поддерживают. Возможно, что когда у нас эти институции разовьются, когда появятся фонды, должности поэтов при университетах, люди снова начнут видеть практические перспективы в занятиях элитарной словесностью. Но сейчас для молодых людей, вступающих в литературу, это неактуально.
Борис Акунин: Здесь большинство вопросов по поводу псевдонима и того, считаю ли я себя злодеем. Мне очень часто приходится отвечать на этот вопрос, поэтому я очень коротко. Нет, я себя злодеем не считаю, а псевдоним взят потому, что в этих самых приключенческих романах главные персонажи всегда — это не положительные герои, а отрицательные герои, злодеи. Положительный герой предсказуем, он всегда более или менее одинаковый. Меня же занимает феномен зла во всем его многообразии. Поэтому моих злодеев я всегда стараюсь сделать людьми интересными и соблазнительными. Потому что, если бы зло не было соблазнительным, оно не представляло бы собой опасности.
Вопрос Борису Акунину: Что служит для вас стимулом для написания романов?
Борис Акунин: Этот вопрос совпадает с вопросом, который я задаю себе. Я думаю об этом довольно часто в последнее время и, кажется, понял, в чем дело. Все пытался нащупать и нащупал. По-моему, я все еще продолжаю писать романы потому, что мне кажется, я могу написать лучше, чем писал до сих пор. Я чувствую какой-то внутренний неиспользованный ресурс. Мне хочется услышать историю, которая существует где-то, до конца и перенести ее на бумагу полностью, ничего не потеряв, не расплескав и не переврав по дороге.