Выбрать главу

    — Ах ты скотина!

    Дубинка взметнулась вверх, готовясь обрушиться на голову, или на ключицу (которую сломала бы одним ударом), заставляя узника накрыть голову теперь уже обеими руками и в испуге присесть.

    — О, мой бог, простите меня, простите! — невольно крикнул заключённый.

    Надзиратель остановился.

    — Как ты меня назвал? — спросил он, всматриваясь в испуганное лицо узника. — Твой — кто?

    — Простите, простите меня, господин тюре… — простонал узник, — господин надзиратель.

    — Тюре? — вспыхнул тюремщик. — Тюре?!

    Первый удар пришёлся по запястью руки, обхватившей голову.

    — Ах ты дрянь! — прохрипел надзиратель, нанося следующий удар. — На вот тебе!.. — Удар. — Запомнишь ты когда нибудь? — Удар. — Надзиратель, — Удар. — Надзиратель! — Удар. — Надзиратель, скотина!

    И снова удар, которого узник уже не выдержал — повалился на серый цементный пол.

    — Отец, можно мне? — спросил мальчишка, увлечённо следя за расправой. — Можно мне, отец? Ведь вы говорили, что пора бы уже мне потихоньку осваивать будущую профессию.

    Надзиратель не обратил на сына никакого внимания, он был слишком увлечён экзекуцией и, наклонясь над упавшим узником, продолжал наносить удар за ударом. Впрочем, лицо его не выдавало ни злобы, ни раздражения — оно было скорей добродушно, несмотря ни на гневные слова, ни на удары, ни на сбившееся дыхание. И только жёсткий выдох «Ххха!» сопровождал каждый наносимый удар, заглушая звук соприкосновения твёрдой древесины с мягкой и хрупкой плотью человеческой.

    Тот, кого тюремщики никогда не били дубовой палкой по голове, по пяткам, или, на худой конец, по рукам, вряд ли поймёт, насколько это малое удовольствие для избиваемого, насколько это неприятная обязанность для любого надзирателя и насколько это интересное и зрелищное мероприятие для сына любого из надзирателей.

    Между тем, надзиратель не остановился даже тогда, когда узник перестал кричать и только изредка издавал протяжные и всё более тихие стоны. Бить лежащего дубинкой было неудобно, и тогда в ход пошли ноги. Ноги в тяжёлых кирзовых ботинках с набойками тоже способны наносить весьма болезненные удары по рёбрам, по почкам да и, в общем-то, по голове.

    — Можно мне, отец? — мальчик решился ступить в камеру, но подойти не осмелился.

    Услышав сына, надзиратель словно пришёл в себя. Он вдруг прекратил расправу и отступил от безмолвно распростёртого узника, присматриваясь к его лицу — жив ли, дышит ли.

    Кажется, дышит.

    — Ну что, теперь-то ты, скотина, усвоил, кто я? — спросил он, отирая рукавом проступивший на лбу пот.

    — Не стоило… убивать меня… господин надзиратель, — отозвался узник слабым затухающим голосом, который всё больше замирал на каждом следующем слове. — Не так уж сильно я… грешил… Но с другой стороны… с другой стороны, как бы я знал, что… вы — бог? Да, как бы я… уверовал в вас, на основании чего?.. О, мой бог!

    Надзиратель, кажется, испугался. Он приблизился к лежащему, наклонился к нему.

    — Эй, узник, о чём это ты говоришь? Я что, убил тебя?

    — Да.

    — Но как же это… Постой, постой… Эй, узник, не умирай! Не умирай, говорю я тебе, скотина! Слышишь? Можешь называть меня тюремщиком, только не умирай.

    Узник больше не отвечал. Он так и лежал с накрытой руками головой. На запястьях его уже прорастали и расцветали синяками красные пятна от ударов.

    Приход ангела всегда сопровождался этим звуком — будто песок шуршит и скрипит между вдруг проснувшимися ожившими камнями. Будто кто-то ступает по этому песку и бубнит что-то себе под нос. Будто следом за путником ползут по песку десяток-другой самых разных змей — то ли привлечённых произносимым заклятием, то ли запахом добычи. И наконец, следом за змеями два человека катят бочку, наполненную камнями. Видимо, этот последний звук — бочки — возникал, когда стена за спиной ангела снова смыкалась, как смыкается вода вслед за телом человека, выбравшегося на берег (если он живой) или выброшенного на этот берег (если тело мертво). Вот и сейчас все эти звуки отшумели и истаяли, словно ангел родился непосредственно из них, из этих звуков, а не вышел из стены. Надзиратель, давно привыкший к подобным появлениям, тем не менее вздрогнул и растерянно отступил к двери, закрывая сыну, который во все глаза смотрел на происходящее, сцену с этим самым происходящим.

    — Ангел! — простонал он с такой болью, словно это его, а не узника минуту назад избили до полусмерти. — Ангел, ты пришёл за ним?

    Ангел оторвал взгляд от лежащего тела, молча уставился на надзирателя.

    Крупное лицо его было красиво, но совсем не ангельской, а какой-то мужицкой, брутальной, красотой. Длинные чёрные волосы (странно, ведь у ангела волосы должны быть светлые, золотистые) будто мокрые спадали на плечи густыми прядями и поблёскивали в тусклом свете рано проступившей сединой. Чёрные глаза его смотрели прямо и твёрдо, но как-то будто бессмысленно или с бесконечной усталостью от всего. За спиной чуть колыхались при каждом движении большие, белые с чёрным, крылья. Руки, сложенные на груди и серое (почему, интересно, серое?) длинное одеяние довершали картину чего-то строгого и безмолвного как вечность.

    — Он что, правда умер? — нерешительно вопросил надзиратель. — И ты отведёшь его в рай? В рай?! Вот этого? Этого преступника? Убийцу?

    Ангел ничего не ответил. Он молча приблизился к телу, присел над ним, чтобы пощупать пульс под внимательными взглядами надзирателя и его сына. Потом выпрямился, пожал плечами и молча исчез в стене.

    Шорох, скрип, шипение змей, чей-то кашель… Тишина.

    — А-а, так он жив, значит, — с облегчением выдохнул надзиратель. — Слава богу!

    — Слава, — простонал узник.

    — Вставай, скотина, чего развалился! — прикрикнул надзиратель. — И попробуй только ещё раз назвать меня тюремщиком.

    Кряхтя и с выражением невыносимой муки на лице узник кое-как поднялся. Теперь он стоял на коленях, а надзиратель и сын обстреливали его критическими взглядами. По лицу надзирателя было видно, что он безмерно рад тому, что всё завершилось благополучно. «Жив! — ликовал его взгляд. — Жив!»

    — То-то же, узник, — улыбнулся он.

    — Я только хотел узнать, господин… надзиратель, идёт ли на улице дождь, — произнёс узник, словно извиняясь.

    — Ты этого никогда не узнаешь, узник.

    — Но это важно для меня.

    — Если бы это было так важно для тебя, ты просто посмотрел бы в окно, — нашёлся надзиратель.

    — Оно слишком высоко, — возразил узник.

    — Ты мог бы послушать, стоя под окном, — на сдавался надзиратель.

    — Оно слишком высоко.

    — Мог бы… — надзиратель обежал взглядом камеру, словно в поисках подсказки. — Мог бы спросить у надзирателя, наконец!

    — Я и спрашивал. Но вы не сказали.

    — Я?.. Ах, ну да…

    — Вы опять забыли, что вы надзиратель, отец, — вмешался мальчик.

    — Яйца курицу не учат! — сердито обернулся к нему надзиратель, и узнику показалось на мгновение, что дубинка сейчас обрушится на голову отрока.

    — Эта поговорка в данном случае неуместна, — поторопился он сказать.

    — Почему же это, узник-умник? — проворно повернулся надзиратель к нему.

    — Ну, видите ли, поговорка «яйца курицу не учат» говорится в случаях, когда…

    — А мне плевать! — сердито перебил тюремщик. — Плевать, понятно? Здесь я решаю, что и когда говорится, понятно тебе, узник?

    — О да, конечно! — отвечал тот, смиренно опуская глаза.

    Надзиратель довольно кивнул, лицо его подобрело.

    — То-то же… — произнёс он. — Жалобы, пожелания?

    — Д-да… — нерешительно выдавил узник. — Пожалуй, да…

    — Что? — усмехнулся тюремщик. — Что ты мямлишь?

    Собраться с духом, узник! Нужно собраться с духом, вспомнить наконец-то, что ты тоже человек, что ты тоже имеешь право. «Ты имеешь право не иметь прав!» — тут же вспомнилось ему любимое выражение надзирателя. Но как же? Ведь пожизненное заключение ещё не влечёт за собой утрату человечности!