Когда дверь, разочарованно лязгнув, захлопнулась, узник заплакал. Плакал он без рыданий, без голоса — одними слезами. Потом его стошнило — едва успел свеситься с лежака, чтобы не замарать постель.
К счастью, через пару минут пришла с обедом жена надзирателя, так что ему не пришлось самому, стеная от боли, сползать с лежака, искать какую-нибудь тряпку и убирать за собой.
— Эка ты, развёл непотребство, — недовольно покачала головой жена надзирателя. — Животом захворал, что ли?
— Безысходностью, — отозвался узник. — Пустотой.
— Не знаю таких болезней, — пропыхтела жена надзирателя, суетясь с тряпкой. — Блажь это всё и маета. Коли животом захворал, так и скажи, я тебе касторки принесу или коры дубовой. А коли отлынить хочешь, так это у тебя не выйдет.
— От чего отлынить? — насторожился узник.
— От женитьбы, от чего ж ещё. Даже и не думай. Отец тебя убьёт тут же, не сходя с места, так и знай, голубь. Тебе давешняя порка манной небесной покажется.
— Она меня не любит, — сказал он.
— Дочка-то? Полюбит. Деваться всё одно некуда. А и не полюбит — не велика напасть. Я вон своего ирода тоже не полюбила, ненавижу его всем нутром, и ничего, пятерых ему нарожала, а боле от бабы ничего и не требуется. Деваться так и сяк некуда. Тюрьму на тюрьму менять — только время терять. А его и так не много человеку отпущено, времени-то.
— У меня тёмное прошлое. Я преступник.
Выполаскивая в унитазе тряпку, жена надзирателя усмехнулась, покачала головой, словно над ребёнком, что с самым серьёзным видом несёт свою детскую околесицу.
— У меня оно тоже не светлое, прошлое-то, — пропыхтела она, отжимая тряпку. — А что преступник, так потому ты и в тюрьме, чтобы она тебя исправила, чтобы грех свой, стало быть, отмаял. Ты уж давай, милок, не кочевряжься, а не то отец тебя так прямо и убьёт, я тебе верно говорю. С дочкой вы худо-бедно поладите, она девка с умом и не простигосподи какая. Готовить умеет, домовитая, здоровая, ладная, всё при ей — а чего ещё мужику надо. Опять же: родит скоро, заматереет, укоренится, врастёт корнями в дитё, в тебя — не выкорчуешь… Так что ты уж давай не кочевряжься, милок, а не то отец тебя враз приговорит. Ты коли уж попортил девку, так хотя бы оставайся человеком, не отлынивай. Он у нас, сам знаешь, на руку быстрый. Прибьёт и бровь не дёрнется.
— О боже, боже! — воскликнул узник, испытывая новые неимоверные позывы тошноты.
— Поже́нитесь, — с улыбкой продолжала жена надзирателя, елозя тряпкой по полу, собирая остатки рвоты и не замечая его страданий, — заживёте. Тебе и отсиживать легче будет при жене-то: ухожен будешь, обстиран, накормлен, приласкан. Чего ещё мужику надо. Там, глядишь, второго родите, а охота будет — так и третьего. Девка она справная, ляжки вона какие, титьки добрые, кость широкая — рожай да рожай. Купите патефон, рамки для фотографий, пальму…
— Зачем патефон? — перебил узник её размеренную присказку.
— У меня всегда мечта была за патефон, — выпрямилась жена надзирателя. На губах её затрепетала бледная улыбка, руки задумчиво теребили тряпку. — Чтобы, значит, музыка была в доме… Да ты чего не ешь-то? — спохватилась она, щупая кастрюлю. — Остывает же. Возьмётся плёнкой, затвердеет.
— А что там? — оживился узник.
— Горох, чего ещё.
— О-о! Горох! — воскликнул он, хватаясь за ложку. — Боже, боже, как я люблю горох! Как там погода? Дождя нет?
— Да кто ж его знает, — бормотала жена надзирателя, опуская тряпку в унитаз, выполаскивая. — Коли есть, так на то воля божья, а коли нет — та́к тому, значит, и положено быть. Это не нашего с тобой ума дело, милок. Ешь себе, сопи в две дырки, а в божьи дела не суйся. И от женитьбы не отлынивай — человеком надо оставаться, как бы тебя жизнь ни маяла…
№7
Приговорённый оказался юношей, почти мальчиком — рыжим, косоглазым, очень худым и вообще, кажется, нездоровым. Прижавшись спиной к стене, он осматривал камеру, но без всякого интереса. Впрочем, оно и понятно, какой ему интерес: что же он, камер не видел? Взгляд его был пуст, не выражал ни единой мысли или чувства, словно принадлежал обитателю какого-то иного, далёкого и непонятного мира, неспособного, в свою очередь, к пониманию того мира, в который заглянул. Лицо его, густо усеянное красными воспалёнными прыщами, не хранило на себе следов ни переживаний, ни рухнувших надежд, ни прошлого, ни будущего — ничего не отображало оно, кроме зябкой какой-то и бессильной улыбки, что временами скользила по его губам быстрым пугливым мышонком и пряталась в норке рта за редкими жёлтыми зубами.
Начальник тюрьмы, из которой был привезён смертник, долго, монотонно, гнусаво и с неопределённым, но сильным акцентом читал приговор, растянувшийся едва ли не на десяток страниц убористого текста. Начальник этот был человеком неимоверно толстым, одышливым, пучеглазым и распространял вокруг густой и тяжёлый запах подмышек.
Когда наконец он закончил чтение, снял очки и натужно перевёл дух, вперёд выступил начальник местной тюрьмы, взявший на себя обязанности адъютанта. В руках он держал большой чёрный ящичек с кокетливой золочёной виньеткой на крышке, чуть заржавелыми петлями и обломанной ручкой, так что держать его во всё время чтения приговора начальнику было не очень удобно и теперь он с явным облегчением водрузил свою ношу на стол, откинул крышку и с улыбкой посмотрел на узника, ожидая, видимо, насладиться произведённым впечатлением.
А зрелище действительно впечатляло, поскольку то, что лежало в ящике было не пистолетом — это был монстр, ужасное произведение оружейного искусства — длиной не менее локтя и весом явно не меньше пяти фунтов, с двумя вертикально расположенными гранёными стволами.
— Эссекуэрло! — выдохнул гостевой начальник, переходя на чуждый узнику свой родной язык. Его толстые мокрые губы выплюнули произнесённое слово и попытались сложиться в суровую складку, но были для этого слишком беспомощно и по-детски пухлыми.
— На этот раз заряжен? — спросил узник, прищурившись.
— Не сомневайтесь, — улыбнулся начальник тюрьмы. — Два ствола, два патрона. Один выстрел. Второй — на случай, если понадобится… кхм… вы понимаете.
— Если не умрёт после первого? — уточнил узник.
— Вы понимаете, — снова улыбнулся начальник тюрьмы. — Впрочем, пули разрывные, так что вряд ли понадобится… Кстати, — добавил он со странным огоньком в глазах, — нас тоже двое. Два начальника тюрем, хе-хе… Два ствола… А пули — разрывные…
— Ты согласен с приговором? — обратился между тем толстый начальник к приговорённому. — Последнее слово говорить будешь?
— А? — почувствовав, что обращаются к нему, смертник перевёл на начальника затуманенный непониманием взгляд. В уголке его рта собралась прозрачная капля слюны и медленно, тягуче стекла вниз, к подбородку.
— Идиот, — равнодушно пояснил толстяк. — Ничего не соображает. Совсем.
— Земляники хочу, — вдруг улыбнулся приговорённый. Слова он произносил нечётко, косноязычно, будто обжёг или прикусил язык и теперь боялся им лишний раз шевелить. Или будто учился по-датски. Слова падали из его рта без всякого выражения, как обрубки дерева или сброшенные на снег варежки. — С холма. Там у нас за речкой холмы земляничные. Мы их зовём земляничные холмы. Солнце нагреет земляника сла-а-адкая и тёплая что мамкина титька. Ага.
— Последнее желание тебе уже исполняли, — недовольно возразил его начальник. — Так что будем считать, что про землянику — это было последнее слово, — и кивнул узнику: — Кончайте с ним, палач.
Узник осторожно извлёк из ящика пистолет. Попробовал держать его в одной руке, взвесил — нет, для одной руки слишком тяжёл.
— Летом так постоянно там трёмся, — продолжал смертник, не обращая на происходящее никакого внимания. — Ну понятно если дождя нету потому что если дождь то… то грибы растут… в общем когда дождь за земляникой не ходим и она не сладкая тогда потому что… Тогда идём за грибами но это далеко и грибы не сладкие. Ой земляники хочется. Я там козу нашу пасу под холмами а на холмах земляника. Мы их так и зовём земляничные холмы. Наберёшь полный рот сла-а-адко. А на губах сок и они тоже тогда сладкие такие. Ага.