Дошел я до лагеря — вижу — город, а не лагерь, не укрепление. Дома… Все как следует. Вовсе закружилось в моей голове; креплюсь, не упасть бы, не закричать на вес мир, дойти до конца. Остановился у края города, где базар был; напоили меня, накормили, одеяло дали поспать, указали как к генералу пройти. Генерал на краю города, недалеко жил. Пошел я к нему — не пустил меня переводчик. Заговорил я по-русски и сказал, что важное имею слово к генералу. Пропустили меня к нему. Не ходи дальше порога, — закричал генерал, — что тебе нужно? Объясняю ему по-русски, слова насилу подбираю: так мол и так, ваше превосходительство, имею честь явиться, фельдшер баталиона такого-то, фамилия такая-то. Стоял в Нусха-кишлак, прошу роту указать, куда вернуться. Засмеялся генерал, даже свистнул: баталион этот здесь еще при завоевании стоял, тридцать лет назад. — Ты, говорит, старик что-то врешь.
Долго я ему рассказывал про поход, про Нусха-кишлак, про жену, да сынишку, про змея проклятого. Все начисто выложил, Ни словом не перебил меня генерал, все слушал, только в конце спросил, как звали полковника батальона и закричал адьютанту навести справки обо мне, а мне велел притти через неделю.
Пришел я через неделю, а мне переводчик и говорит: велел тебе генерал передать, что ты врешь. Твое имя Карим-дивана. Сорок лет, как тебя все знают, ты еще здесь и до прихода русских был. Родом ты из Нусха-кишлак, который теперь песками занесло; вчера о тебе аксакал справку с печатями от Ташаузского бека[39]) привез. Раньше ты и у нас в городе жил, побирался, наверное, по-русски здесь научился болтать. Был ли раньше полковник Самарин — никто про то не знает, да и про змею ты, верно, врешь, иди себе, старик, пока генерал не рассердился.
Чтож мне было делать? Пошел я обратно в Измукшир. Душа моя горела, молодая была, а тело то уж старое. Отжил не поживши. Плакал я долго, ночами как шакал на звезды выл, руки наложить хотел, только духу не хватило. Ничем не поможешь. Что делать? Куда пойти? В России меня вовсе не признали бы. Отец и мать, верно, давно померли, года то не малые прошли, старший брат помер, как я еще на службе был, а здесь с кем ни поговорю — русский ли, узбек ли, — смеются все. Поселился я здесь в развалинах, видеть не хотел никого. Долго жил в подземелье — народ то меня уважал, уж хазретом[40]) звать начал, да только скучно стало, все равно помирать, тут ли, на людях ли, — и стал я тогда опять по кишлакам бродить, все веселее. Встретил раз одного старика родом из Нусха-кишлак. Рассказал он мне, будто много лет назад, когда русские еще Хиву не брали, ездили по Хиве индусы-балаганщики, возили с собой змея. Большой был змей, сажень на пять длины; по ягненку годовалому живьем глотал. В год, как стали русские Хиву брать, убежал змей у индусов из клетки около Нусха-кишлак, стали было его индусы искать, да испугались русских, бросили свой балаган и убежали из Хивы, а змей то поселился в тугае, около кишлака, и стал людей есть. Забрался раз он к русскому табибу в комнату, съел его жену да ребенка. Прибежал тогда русский табиб и стал с ним драться— три дня дрались они, убил все-таки табиб змея, отрубил ему голову и увез ее с собой в Россию.
А голова вовсе здесь, вон она на колышке висит! Видно отрубил, я ее тогда и с собой сюда принес.
А кубра-то эту я нечаянно нашел, хотел врезать котел в землю, соскочила теша[41]) с рукоятки ударил я рукояткой о выступ, чтобы покрепче надеть, а выступ подался — потянул к себе, а он эту дыру и открыл. Тут только вот эти глиняные сундучки для костей мертвых лежали, а больше ничего не было. Ковры это я из другого места принес.
Старик резко перешел на узбекский язык:
— Ешь, таксырь, дыню, она сладкая. Не хочешь? тогда возьми еще шарик, последний.
Я отнекивался, но старик с сердитой настойчивостью уговорил меня взять его. Я взял и поморщился; он не был сладким, как предыдущие.