Выбрать главу
И черною ниткой — угроза — Очерчена тень кувшина.
Но самая жгучая мука Лиловая нитка — разлука.
Из нитей сплетая узоры, Из дней месяца и года, Все ткет и, потупивши взоры, Мечтает: «Возьмет города,
Врагов распугает, и снова Вернется супруг дорогой…» И тихо вплетает в основу Нить белую — ревность — к другой.
И вот, доведя до предела Кайму по ковру, по тонам, Свой локон, чуть-чуть поседелый, В узоры вплетает она…
Читай эти хитросплетенья Нежданных фигур и тонов, Где легкие пальцы в смятеньи Вписали мерцание снов.
Узор завершен до вершины. Но брезжит сквозь радость ковра Под хлесткою плеткой мужчины Родная, как сердце, сестра.

Н. Огнев

Девочки

(ИЗ 2-Й ЧАСТИ РОМАНА «ВЕЛИКАЯ КРИВАЯ»)[1]

Москва пылала ядовитыми лиловыми огнями, гробы домов вертелись прыгали, неслись в вечность на пламенных колесах реклам; Тверская вставала от Трухмальных до Охотного неизбываемой, незабываемой во все времена, пространства и сроки мученической, крестной, женской голгофой, огненно-желтым билетом капитала, — клейменым билетом, сифилитическим билетом, прожженным гноем на три аршина под камни мостовой.

В ресторане Козлова, наверху, размашисто шагая, в белых подштанниках под Тестова, услужали официанты. Гремел орган, но и оркестр. В ресторане было, как всегда к вечеру, после странно-сонного утра с клопами на залитых скатертях, после тяжелого трудового дня с обедами а ля карт и похмельной руготней метрдотеля, как всегда к ресторанному вечеру, с перетертыми в тысячный раз рюмками на стойках, с барабанным оркестром автомобилей за окнами, с виолончельным аккомпанементом вентиляторов под потолком.

Капитану кланялись, на Борьку косились. Вентиляторы не только виолончелили, но и услужливо — наравне с подштанниками — подносили в зал второй и третьей свежести уличный воздух, порциями, навстречу чадным котлетным запахам кухонь. Коньяки с лимоном и сахарной пудрой иных уже разогрели: оглядывались победоносно, искали девочек. Подштанники подбегали, услужали. Девочки — тут же — на лестнице в третий и четвертый этажи, там, где взлет на крышу — вполне соответствовали, обмана быть не могло, это тебе не биржа на углу Тверской и Нарышкинского — электричество-с, культурное освещение с ног до головы. Электрический свет проверяет, обнаруживая недостатки: так улыбка удостоверяет наличность зубов.

Эжен Этьенович Грандье, русский женевец, брат знаменитого часовщика, сидел в общей зале, дожидался, скучал. Вскинул навстречу глаза: черные, глянцевитые, даже с огоньком, но казалось, что и огонек был ресторанный, поддельный: словно вставные были глаза — так отделялись они ото всего остального, так выделялись они на притертой румянами с фиолетинкой изможденной, страдальческой маске лица. Маска была тоже отдельная, святочная, не из тех, что для детского испуга, а из тех, что для смеху; и даже кок, словно сливочным маслом на масках обычно приглаженный, — и он был тут, налицо, и тоже отдельный. Потом руки — не руки, а куски, концы рук, брошенные на скатерть, довершали рисунок подвижничества: такими Серафимы и Зосимы кормят медведей; жилы синие и багровые, с чернейшими прорезями земли. Да, да, страдалец, подвижник, аскет, уже при жизни разложившийся на составные части, на готовые мощи. Руки, скажем, в Чернигов, в раку, в монастырь. Маску, то есть лицо, предположим, в Кашин. Глаза — ведь, бывают мощевые глаза? — в город Петербург, услаждать царей и цариц. Кабы не запонки в синих манжетах с голыми раскарячившимися бабами на них; но, нет, и запонки не мешали: тоже в мощи, в подмосковные монастыри, монахам на услажденье, рассматривать после вечерней выпивки и хвастаться с гыканьем перед купчихами с Балчуга. Святость она святость и есть, она везде святость.

— Нет, знакомься, Борька, — запыхался капитан. Капитан почти каждую фразу начинал словом нет. — Вот, ты спрашивал, где самые верхи удовольствия, вот, они тут и есть, у самого этого чортушки. Приехал ругаться. Что ж ты, в самом деле, Женька?! Нет, свинья ты после этого, а не друг!

— Сла-а-ава тебе, тетереву, мохнатые ножки, — проскрипел худой, тоже землистый, тоже отдельный от лица рот, а большой палец с блестящим порошком поднялся к носу. — Я же еще и свинья, порк на Нью-Йорк! Тебе стараешься, как другу, как, можно сказать, товарищу, а ты же еще и ругаться! Это никакой сифилитической возможности нет. Ты что: шутишь или смеешься? Человек, дай ему коньяку, да-да, Мартеля четвертинку, чтоб он не ругался. Свинья! Какие ты, Антоша, слова выговариваешь! Абер, Володя, ви коммен зи дацу?

вернуться

1

Кривая исключительных мировых, страшных и величайших в своей красоте событий, потрясших мир и перевернувших шестую его часть для того, чтобы в недалеком будущем перевернуть и остальные пять шестых, и вместе с тем кривая мысли, переживаний, чувств, чувствишек, резиньяций не очень даже мелкого российского человека, прихлопнутого событиями, и вместе с тем выбарахтывающегося из-под них, чтобы хоть одним легким вздохнуть — пусть не в настоящее, а в прошлое, в будущее — куда-нибудь, куда ни попало.

Вот — в самых кратких чертах основное романа.

Сюжетно — так: из смерча девятнадцатого года бывший экспроприатор Борис Кондратьев попадает в прошлое самым наичудеснейшим, конечно, образом. Попадает по своему желанию, с целью отыскать в этом прошлом следы любимой своей девушки Аги. В прошлом переживает вновь уже однажды пережитое, но сквозь двойное зрение, сквозь призму пережитого в девятнадцатом. Не выдерживает того страшного, что таилось в прошлом, и тем же чудесным порядком переносится в будущее — в последнюю грандиозную схватку народов и классов. В схватке этой погибает, так и не разыскав свою невесту.

В предлагаемом отрывке Кондратьев накануне своей первой экспроприации встречается с руководителем «экса» капитаном.

Н.О.