— Спасите! — хрипло крикнул Кузьмич, — спасите.
Никто не взглянул на него.
— Спасите!
Душно, душно, как в казарме душно, или как в застенке, где говорят и думают об убийствах. Как много злобы. Черной тучей она ползет по берегу, цепляется за кусты, за землю, за телеги.
— Бей! Бей! А-ва! Бей!
И опять мрак и опять огонь вспалящий.
Мимо прошла молодая баба. У груди грязный узел. Из узла крик:
— У-а, у-а-а! У-а…
Лука ласково улыбнулся:
— Ишь, поет.
Все трое посмотрели на бабу. Она села рядом у обрыва. Какое измученное лицо у ней! Ни щек, ни подбородка. Только огромные глаза и заострившийся нос. Она села прямо на землю, согнулась, словно кто то поставил сапог на ее спину и придавил к земле, и стала кормить ребенка грудью.
— Нишкни, мой милый, нишкни!
Ребенок смолк и вдруг, будто разобиделся — заревел сильнее.
— Да что же я тебе, пащенку, дам? На… Молчи!
Теперь баба сердито совала ребенку в рот грудь.
Она склонилась еще ниже и, вскрикнув, разом выпрямилась.
— А, чтоб тебя разорвало!
Высоко вздымая руку, она начала остервенело бить по узлу. Ребенок зашелся от крика.
— Эй, девага, за что ты его? — крикнул Лука.
Баба обернулась. Лицо кривое от злобы, зеленое.
— Как же не бить то? За титьку типнул. Мочи моей нет с ним…
Она заплакала жалобно, сама, как обиженный ребенок.
— Ни день, ни ночь не спит, есть хочет, а чего я ему дам? Нет у меня молока. Нет. Господи, прибери Ты его от меня! Мучение только одно…
Ребенок надсаживался от крика. Баба развернула его, положила прямо на песок: и ребенок — в рубашонке — зашевелился, поднимая дрожащие тоненькие ручки и ножки, будто жучек, брошенный на спину. Баба сидела, наклонившись над ним, плача. Лука зашмыгал носом, забормотал:
— Эх, горе, горе…
А ребенок плачет и хрипит. И баба плачет. Пряди темных волос выбились из под серого ситцевого платка, и делали ее похожей на ведьму.
Солнце передвинулось к горам. Сейчас заденет их вершины. Волга покраснела. Кузьмич подумал:
— Вот сейчас, сейчас…
И разом дрогнул. Озноб захватил его, трепанул. Глаза засветились. Мысли яростно помчались. И в ознобе он с ненавистью думал о мужиках.
— У-а, у-а, у-а!..
Баба на вытянутых руках качает ребенка, ходит вдоль обрыва.
Кузьмич в дреме закрыл глаза.
— Ай! — крикнул кто резко.
— Бросила! Ребенка в воду бросила…
Кузьмич вскочил, будто подброшенный, забыв хворь. Баба все у обрыва. Руки пусты. Кузьмич подбежал к самому краю, готовый прыгнуть в воду. Но на воде гладь — ни кругов, ни пузырей.
— Где он? Куда ты его…
Баба как столб. По берегу бегут. Подошел мужик высокий, с кнутом. Немного согнулся, глаза полны злобы, и сказал вполголоса:
— Ты эт-то что сделала, сука?.. А?..
И, взмахнув, вдруг ударил кнутом бабу по голове Ж-жик!.. Та не пошевельнулась.
— Ты это что сделала?
И опять: Ж-жик! У бабы задрожало лицо. Она выпрямилась и закричала истерично.
— Истиранил он меня. Житья нет…
Около Кузьмича молодой черный мужик кричал:
— Бейте ее суку! Народила, так и топить? Бейте ее!
Все кругом кричали. Злобно кривились лица, тряслись лохматые головы, открывались грязные западни ртов. Бабы тоскливо взвизгивали.
А та стояла, равнодушно опустив голову.
— Утопить ее!
Она клонилась все ниже, ниже, и как подрезанная, упала на землю и завыла дико источным голосом:
— О-о-о, батюшки! Убейте вы меня Христа ради. Сыночек мой, Олешенька.
У Кузьмича ослабели ноги. По воде, вдоль берега, прямо на толпу шла Белая Дева.