На столе красовались две фотокарточки в приятных рамках; на одной, открыв крупные белые зубы, хохотала веснушчатая, белобровая, но необыкновенно привлекательная молодая женщина в лыжном шлеме (подумать только, что это Лизелоттка!), с другой сердито смотрела на кандидатские выходки довольно толстая Тюля Гамалей. В тридцать седьмом году Лодя Вересов мог часами возить эту самую Тюлечку в коляске по аллейке над Невкой, сосредоточенно наблюдая, как она — стыд какой! — все еще чмокает губами младенческую соску-пустышку, засыпая; ему было семь лет, ей уже почти два года. В пятьдесят пятом они резались до озверения из-за выбора специальности: трудолюбивая Тюленька стала уже иранисткой, ученицей Болдырева, и презирала всех и вся, кроме своих персов, а этот противный Лодька помешался на никому не нужной африканистике. «Африка! — неистовствовала Тюлька. — Слышите: Африка! Комедия! «Да здравствует великая Африка от Университетской набережной до Тучковой!» Да поставь ты крест на этих твоих ли́нгала: ты же никогда ни одного живым не увидишь. Займись настоящим делом…» Вон и на фото злится!
Африканист не удержал чувства: нагнулся к столу и легонько, но со злорадством щелкнул в Тюлечкином лице всех своих давешних дразнильщиков — иранистов, китаистов, арабистов — всех. Леву Шифрина, важного, три года уже проработавшего в провинции Юньнань среди народности мяо. И Володеньку Ивасевича; Володя был моложе на два курса, а в прошлом году папа, когда приехал в качестве геолога-эксперта в Ассуан, первым кого увидел? Володьку! Переводчик Ивасевич в одних трусах сидел на носу пестрой дахабии и ловил на донку какую-то нильскую рыбку. Египетский старожил!
Дразнили, подшучивали… Формулу такую изобрели: «Да будь я африканистом!» Махали на него руками:
«Да что ты с ним разговариваешь? Он же родился под знаком Ольдеррога!» Заводили хором: «Матока мана мабеле манана мамансомбеле!» — «Ложки-они, те-они, большие… Вы их мне купили… они потеряны!» Эх, мол, Лоденька! Чем же без ложек африканскую кашку кушать будете? «Ну вот, теперь посмотрим чем. Найду я их, ложки эти потерянные. Там найду, в Африке!»
Лодя взял карточку в руку и уже миролюбивее всмотрелся в насупленную, как всегда, фыркушу Тюлю. Да, вот… На пять лет моложе, а чуть было не обогнала его навсегда. Почему?
Кандидат Вересов вдруг померк. Он поставил карточку обратно на стол, надел тапки, сходил в ванную, снял со стены эспандер, принес его в комнату, но не стал, как обычно посмеивался дядя Вова Гамалей, «дьявола тешить» — делать зарядку, а понурясь сел на край кровати и задумался. Почему? Потому что были в его жизни — в их с папой жизни — такие пять лет, о которых лучше бы не вспоминать никогда.
До осени сорок восьмого года как хорошо было у них все… Папа, демобилизовавшись, защитил докторскую, выпустил довольно солидный том: «Верхнеосиновское месторождение изумрудов Бир-Tay». Он сам, Лодя, за два года окончил три класса, поступил на Восточный факультет. Жили они вдвоем, только вдвоем: никаких домработниц, никого постороннего, кроме самых старых, самых лучших друзей; друзей у них хватало. Был еще жив Василий Спиридонович Кокушкин; у Слепней, кроме Максика и Андрюшкевича, воспитывалась смешная, с веселыми причудинками, долговязая немочка Лизелотта Бёльше, привезенная как трофей из-под Берлина; та самая Лизелотта. Были папины геологи, товарищи и ученики, были Лодины студенты, и все впереди было светло, и Лоде думалось, что все страшное, все темное, что может выпасть на долю человека в жизни, уже пронеслось над его головой. Оно разметано минами и снарядами блокады, оно выгорело до пепла в ее пожарах, вымерзло на лютом холоде той злой зимы. Его больше нет. Оно умерло и не воскреснет.
А оно воскресло.
8 сентября того года папе пришла повестка, как тогда говорили, «из Органов». Папа пошел, удивленный, к десяти утра; вернулся он после полуночи. Нет, он ничего не рассказал тогда Лоде: как мог он говорить с сыном про такое? И Лодя Вересов узнал обо всем лишь год спустя, когда оно зацепило и его самого. И как еще зацепило!
Следователь на Литейном вынул из ящика стола и молча положил перед геологом Вересовым на стол три небольшие книжечки, три зарубежных боевичка, точнее говоря — три издания одной и той же книги на трех языках. «Ферлуст хайст Тод» — готическим шрифтом было написано на первой: «А-бе-цэ Ферлаг, Дюссельдорф».[79] Вторая «Loss is death»[80] была издана в Лондоне, некиим У. Д. Смитом. На третьем, французском издании стояло: «Ганье́ у мури́р»[81], Лион, 1947. «Проигрыш — смерть».