На обложке значилась ничего не говорящая английская фамилия, звучная, с претензией на родовитость: «М. Кедденхэд». В предисловии, подписанном претенциозным псевдонимом «Инквизитор», сообщалось: автор — дама. Во время войны она, по заданию Интеллидженс Сервис, работала как резидентка Абвера в блокадном Ленинграде и значилась в архиве адмирала Канариса под кличкой «Фрея», немцы — любители северной мифологии. Указывалось: история Фреи подтверждается точными данными из документов и немецкой и союзнической разведок, которые, однако, еще долго не смогут быть опубликованы. Авторитетные лица полагают, что «Фрее» можно почти всегда доверять, какими бы неправдоподобными ни казались ее рассказы. «Инквизитор» делал брезгливую гримасу, комментируя деятельность Фреи: какой ужас, какая мерзость, леди и джентльмены! Но, с другой стороны, что за захватывающая эпопея, что за жизнь на острие ножа… Какие безвыходные тупики, какие леденящие душу повороты…
Читайте, читайте, читайте эту гадость, господа! Страшно увлекательно!
Геолог Вересов, ничего еще не понимая, откинул обложку, и на него в упор глянуло лицо. Ее лицо. И ее тень во второй раз надолго закрыла солнце и от него и от его сына…
Что испытал тогда он, папа? Эта женщина была предельно, деловито откровенна: холодно и жестоко бравировала она своим прошлым, не щадя ни себя, ни, тем более, других. Да, по прямому указанию с Даунинг-стрит она завербовалась в гитлеровскую разведку. Ее положение было выигрышным: выдающаяся молодая кинозвезда, любимица широкой публики, да к тому же еще жена вечно влюбленного в нее простофили-мужа… Да, так: простофили; в английском издании стояло иногда «да́ффе», иногда «ни́нни», в немецком — без всяких церемоний — «думмкопф»[82]. Французский переводчик был всех вежливее: он переводил это слово как «наиф».
«Муж, насколько я могу судить, был способный и уважаемый инженер, —
писала Фрея, —
но в семейной жизни и в обществе — совершенный пентюх… Даффе».
Можно думать, этот пренебрежительный тон, эти иронические эпитеты помогли инженеру Вересову. Вероятно, даже больше — они спасли его от страшного конца. Но читать все это ему, наверное, было «хуже Игоревой смерти». За одно это Лодя убил бы ее, если бы встретил.
Фрея-Милица точно и сухо рисовала жизнь и умиранье блокированного города. Больше всего гордилась она своим бегством из него через зимнюю Ладогу.
«Этот питекантроп Этцель был на волосок от того, чтобы разгадать меня, —
вспоминала она, —
но в груди гориллы билось по-немецки чувствительное сердце. Оно заставило его сделать неверный ход. Он поверил мне и проиграл, а в этой игре проигрыш — смерть».
Напротив того, своим опасным промахом она считала исчезновение пасынка.
«На этот раз сентиментальность допустила я сама. Для меня не составило бы трудности избавиться раз навсегда от мальчика, любознательного и зоркого, как все русские подростки, но я откладывала это со дня на день, пока не стало поздно. Я понимала, что рано или поздно он возненавидит меня. Я понадеялась на голод. Когда выяснилось, что он остался жив и подобран кем-то из родственников, мне осталось одно: исчезнуть. Если бы я промедлила еще неделю, я, безусловно, проиграла бы. А проигрыш — смерть».
Андрею Андреевичу пришлось прочесть все это тогда, осенью сорок восьмого года, Лоде — два года спустя. Он сам добился этого. Он нашел на папином столе бумажку с названием книги. По его тайной просьбе, какие-то ее берлинские родственницы прислали Лизелотте немецкое издание, то самое, с готическим заголовком. Лучше было бы никогда не брать его в руки; правда, теперь он понял впервые по-настоящему, с кем рядом прожил он столько лет под одной кровлей. Оказывается, и такие страшные люди бывают на свете.
Весной сорок второго года Фрея перешла фронт. Атиллы-Шлиссера больше не существовало, никто не мог помешать ей. Она попала в самую Германию: того больше — ее представили «адмиралу», главе Абвера, самому страшному человеку Рейха, не считая Гиммлера и Кальтенбруннера.
«По-видимому, мы произвели друг на друга неплохое впечатление, —