Выбрать главу

Пройдя в папин кабинет, он осторожненько включил приемник, но Андрей Андреевич уже не спал. Он съел утренний апельсин, после которого считал себя вправе закурить, и блаженствовал теперь на своем диване. Отец на сына и сын на отца посмотрели так, как всегда смотрели: никого, мол, нам, кроме друг друга, не надо! Сами они не замечали этого привычного выражения, а окружающие умилялись ему.

Потом сын распахнул плотные шторы. Повторять разговор не пришлось: папа, как стивенсоновский юнга «востёр, как иголка», сам все сообразил. Приемник прогрелся, зашумел. Тюля была права: ничего особенного — передавали «Пионерскую зорьку».

Лодя прошел к себе, «потешил», сколько полагалось, «дьявола». Эспандер разогнал кровь, ненужные мысли ушли; душ — тоже прекрасная штука, кто понимает… Но вот что интересно: где и как будет он, Лодя, делать зарядку, какой будет принимать душ месяц, ну два месяца спустя?

Он подумал это и даже глаза закрыл на минуту. Все, что с детства, с первой книжки «Африка», написанной и подаренной ему в его семь лет старым папиным учителем географии, а потом профессором Бобиным, стояло у него перед глазами, — все это вдруг зашевелилось, запестрело, задвигалось перед ним. «Баобаб, или адансония…» И за ним огромные конусообразные термитники. Голенастые туземцы озера Чад, стоящие, как аисты, на одной ноге далеко от берега на мелководье… И — дымное облако над бездонной скважиной, в которой беснуется «Моси-оа-тунья» — «Дым, который гремит», водопад Виктория… И пальмы на фоне неба, синеву которого он только воображал себе, но еще ни разу не видел. И блеск черной кожи между глянцево-зеленых листьев. И все, о чем он так давно, так жадно мечтал, о чем с завистью и ревностью читал, что носил в душе как свое, что любил заранее… Почему любил, с каких пор? С той самой бобинской книжки? Или с первого посещения Этнографического музея с папой в тридцать девятом году? Или, может быть, с того часа, как через шесть лет после музея, где-то в Восточной Пруссии, его взгляд встретился над крылом туркинского «доджа» со взглядом высокого, куда выше старшины, оборванного негра, только что освобожденного из фашистских лагерей? Он стоял над канавой рядом с девушкой в красной юбке, тощий, пепельно-серый, и хлопал в огромные ладоши, и орал, скаля большие белые зубы: «Хурра, Рашэа!» «Гитлер — капут!»

Должно быть, все это жило в нем, хранилось, береглось до времени, потом смешалось — и вот он стал африканистом. И теперь он увидит это все своими глазами. Что, взяла, Тюлечка?

Эх, Лизелоттка, Лизелоттка, сумасшедшая! Хотела ведь оставаться здесь, идти вместе с ним на то же отделение… И вдруг забрала себе в голову: «Дас ист майн Пфлихт!»[83] Ехать в Германию, работать там… Зачем уехала, зачем выходила там замуж? Как было бы хорошо, если бы…

Люди — до чего они все разные! Будь на месте Лоди Вересова Макс Слепень, можно себе представить, какой дым коромыслом стоял бы сегодня, после такой телеграммы, у него в доме. К телефону нельзя было бы прорваться; тетя Клава, слабо ахая, каждые пять минут отплясывала бы с сыном какой-нибудь акробатический танец (Макс учил мать даже буги-вуги танцевать: «Годится для борьбы со склерозом!»), Андрюшкевич был бы снят с учебы, носился бы по городу, и половина Ленинграда знала бы уже о таком событии: Макс Слепень едет (или летит, или плывет) в Африку. А этот телепень, эта флегма Лодька — ничего подобного! Он спокойно попил с папой кофе, поел своих любимых колбасок, вымыл в посудомойке посуду (они делали это в строгую очередь с Андреем Андреевичем; обоим не нужны были домработницы: они напоминали бы им о тех временах. Приходящая домработница наводила в квартире антихолостяцкий вид раз в неделю, и отлично!). Потом он сел к столу.

На листике бумаги было уже написано: «Киму Соломину, Гене Столбцову» — адреса тех, кому он хотел сообщить о своей радости. Но… Киму не напишешь, раз он с дядей Вовой «в Азии». Впрочем, Кима Африкой не прошибешь: ему теперь маршруты ближе туманности Андромеды не любопытны. «Значит, зайду к Ланэ, она передаст. Вот Марфе Хрусталевой, пожалуй, надо»: Марфа кончала свой биофак, когда он пришел в университет; они тогда подружились… Как это у нее? «Алтайский край, Горно-Алтайская область, поселок Ачелман…» Пусть напишет ему про себя куда-нибудь в Хартум, до востребования. Пусть повизжит от восторга… Марфе — стоит; Марфа, конечно, личность! Два года была летчицей в полку дяди Жени, и какой летчицей! Демобилизовалась, отлично кончила биологический, стала ботаником, написала какую-то удивительную дипломную работу по одомашниванию отечественных дикорастущих орхидей (как ей такое пришло в голову?), а потом вышла замуж за охотоведа, уехала туда, на Телецкое озеро, и, не выдержав, сбежала в Лесную авиацию летчицей. Тушит пожары в горной тайге. Кажется, даже волков била с самолета, — зачем они, волки, хотели затравить маралью ланку с олененком? Она летает, а ее охотовед — какой-то не то украинец, не то кавказец, почти двухметрового роста, бывший снайпер (это все Тюльке известно от туркологов) — нянчит дома толстого ее младенца и показывает ему, чтобы он не хныкал, на облака: «Ось дывысь, дывысь… О-он де твоя не́нечка летить…» Да, Марфа, это Марфа; да и, кроме того, она же дружила с Лизелотткой…

вернуться

83

Это мой долг! (нем.)