Выбрать главу

Гейзенберга он поминает почти в каждом письме. 28 февраля сообщает отцу, что до отъезда в Копенгаген должен побыть еще два-три дня в Лейпциге — нужно "поболтать" с Гейзенбергом. "Его общество ничем не заменимо, и я хочу воспользоваться тем, что он здесь". Слово "поболтать" вновь появляется в письме, написанном три месяца спустя: Гейзенберг, пишет он, "любит слушать мою болтовню и терпеливо учит меня немецкому". Слова "поболтать", "болтовня" он употребляет, на наш взгляд, с двоякой целью: дабы умалить, принизить значение обсуждаемых с Гейзенбергом тем (он постоянно так поступает, когда речь идет о науке, и это значит, что думает он как раз наоборот) и, возможно, чтобы показать родным, как изменились в Лейпциге его поведение, его характер. Он, молчаливый и несговорчивый, в Лейпциге с Гейзенбергом "болтает" — и притом любезно. Но — только с Гейзенбергом, раз датский физик Розенфельд, также находившийся в те месяцы в Лейпциге, вспоминал, что слышал голос Майораны лишь однажды и тот произнес всего несколько слов.

Если бы он говорил с Гейзенбергом о литературе или экономических проблемах, о морских сражениях или о шахматной игре — о том, что его увлекало и о чем он часто размышлял, — это не была бы "болтовня". Разговор шел, безусловно, о ядерной физике. Но столь же несомненно, что вел он его по существу иначе, чем мог бы (но явно не хотел) говорить на эти темы с Ферми или Бором22, с физиками из Лейпцигского или Римского институтов. Идеальным способом общения с другими физиками был для него тот, который он практиковал сначала в Римском институте, а затем в Лейпцигском с американцем Феенбергом: Майорана не говорил по-английски, а Феенберг — по-итальянски, но они все время были вместе, работали за одним столом и общались, как вспоминал Амальди, "время от времени показывая друг другу написанные на бумаге формулы". Его отношения с Гейзенбергом были совсем иными. И причина этого нам видится в том, что проблемы физики, собственные исследования существовали для Гейзенберга лишь в широком драматическом контексте всех прочих проблем. Выражаясь банально, он был философом.

Тот, кто хотя бы в общих чертах (сразу оговоримся: как и мы) знает историю создания атомной бомбы, без труда может констатировать удручающий факт: свободно, как свободные люди вели себя те ученые, которые по объективным условиям таковыми не были; те же, кто объективно находился на свободе, вели себя как рабы и были рабами. Свободными оказались те, кто не создал бомбы. Рабами — те, кто ее создал. И не потому, что одни это сделали, а другие — нет: тогда все сводилось бы к наличию или отсутствию практических возможностей, но главным образом потому, что рабы были исполнены беспокойства, страха, тревоги, а свободные без колебаний и даже с некоторой радостью выдвинули идею, разработали ее, довели свое изобретение до полной готовности и, не ставя никаких условий, не требуя обязательств (более чем вероятное нарушение которых хотя бы уменьшило их ответственность), передали бомбу политикам и военным. А что рабы вручили бы ее Гитлеру, бесстрастному, жестокому безумцу-диктатору, а свободные отдали Трумэну — человеку "здравомыслящему", олицетворению "здравого смысла" американской демократии, — значения не имеет, коль скоро Гитлер принял бы точно такое же решение, как Трумэн: взорвать имеющиеся бомбы над вражескими городами, тщательно, "на научной основе" отобранными из тех, что находятся в пределах достижимости и, по расчетам, могут быть уничтожены полностью (среди "пожеланий" ученых были такие: в качестве цели следует выбрать плотно застроенную зону радиусом в милю со значительной долей деревянных построек, прежде бомбардировкам не подвергавшуюся, — так, чтобы можно было с максимальной точностью проконтролировать действие первой и последней…)[18].

вернуться

18

Организация работы над "Манхэттенским проектом" и место его осуществления вызывают в нашем представлении картины изоляции от мира и рабской зависимости, подобные тем, что были характерны для гитлеровских лагерей уничтожения. Кто манипулирует смертью, пусть уготованной другим, — как это делали работавшие в Лос-Аламосе, — тот в стане смерти и сам обречен. В общем, в Лос-Аламосе было воссоздано именно то, с чем предполагалось вести борьбу. Отношения между полномочным административным руководителем "Манхэттенского проекта" генералом Гровсом и директором атомных лабораторий физиком Оппенгеймером ничем, по сути, не отличались от тех, которые нередко складывались в нацистских лагерях между отдельными заключенными и лагерными властями. Такие пленные-коллаборационисты были жертвами иного рода, нежели остальные. Палачи мучили их по-иному. Оппенгеймер работой в Лос-Аламосе был сломлен точно так же, как иной узник гитлеровского лагеря смерти сотрудничеством с палачами. Его драма, ни малейшего сочувствия у нас не вызывающая и лишь способная послужить притчей, уроком, предостережением для людей науки, как раз и есть субъективно пережитая индивидом драма рокового "коллаборационизма", результат которого многие тысячи людей пережили (в том смысле, что испытали его на себе — и погибли) объективно, ибо стали его объектом, мишенью. Будем надеяться, что этот распространенный пока еще "коллаборационизм" не предоставит больше смерти возможностей собрать новые, еще более обильные урожаи.